— Совсем исхворался ты, Ванюшка. На себя не похожий стал. Одни мощи. Точно, как я, когда помирала от
голода. Но ведь ты же не ровня мне. Я в семьдесят лет отошла. Пожить успела. Кое-что, да видела. А ты куда собрался? На что ко мне торопишься? Успеешь. С этим не припозднишься. За доброе слово добром от Бога получишь. Ведь и меня, старую, не обижал. Вместо внука был, когда свои, кровные, помогать и кормить отказались. Ни разу после смерти отца, мужика моего, не наведались. А ведь пятеро их у меня. Только детей. Да внуков целая дюжина. Всех их ты мне заменил. Вот поди и разберись нынче в жизни, кто чужой, кто родной? Не куска хлеба я ждала от них. А слова теплого. Но не дождалась. Видно, не заслужила их памяти. А вот ты меня, единственный в свете, никогда не забывал.
— А мне написали, что умерли вы, баба Мария. Я и поверил, дурак. А вы — живая. Как же нашли меня? Тоже по запросам?
Старушка рассмеялась и ответила тихо:
— Померла я, Ванюшка. Давно уже отмучилась. А перед тобой — душа моя. Она не умирает… И все по тебе я плачу. И Бога за тебя молю. И упросила, — глянула в глаза улыбчиво. — Вольным скоро тебя сделают. Совсем свободным. Но до того от болячки своей избавишься. Завтра сходи к повару, пусть укажет, где он огородик посадил. Это за овчарником. Там накопаешь медведок. Жучки такие имеются. Они — навроде зверя растению. Корни отгрызают. Их набери в банку. Чтоб доверху была ими забита. Потом засуши, растолки в муку и с чаем испей за день. Смотри, сделай, как велю. И не плачь больше. Я за нас двоих все отплакала…
Проснулся Иван Степанович и глазам не верит. Хорошо помнит, что дверь в палату была закрытой наглухо. На крючок. А тут — нараспашку отворена. И в палате никого. И за больничкой ни звука. Никто еще не проснулся…
Встал Самойлов с постели, оделся и прямиком к повару зоны подошел. Мол, покажи свой огород. У того от удивления язык чуть не отнялся. Мол, откуда знаешь о нем?
— Догадался. В баланде, что принесли мне вчера, живой укроп попался. Понял, что ты позаботился, — вспомнил Самойлов.
— А зачем тебе огородик?
— Помочь хочу. Добром за добро…
И, прихватив банку, едва взошло солнце, оба на участок пришли.
Медведок на нем было видимо-невидимо. Крупные, жирные козявки облепили укроп и капусту, объедали корни. Их в считанные минуты литровую банку набрали.
Через три дня сушеных медведок истолок в миске. И, как велела бабка Маша, глотал их ложками, запивая чаем, теплым, сладким. За два дня банку опустошил. Ничего никому не сказал. Повар радовался спасению участка. И не спросил, куда собирается человек деть козявок и как он узнал о них на его огороде.
Врач, заметив через пару дней, что потливость прошла, а температура спала, взял у Самойлова кровь на анализ. И обрадованный в палату прибежал:
— Простите, ошибка вышла. По крови — нет у вас чахотки. И все же для надежности — давайте на рентген…
Но и снимок показал, что легкие здоровы.
Через два дня врач выписал его из больницы, и Иван Степанович пришел в барак, где все политические уже перезнакомились, попривыкли друг к другу.
— Будь осторожен. В бараке стукачи имеются, — сразу предупредил Самойлова Абаев и продолжил: — Вчера троих трамбовали. Потом выкинули. Их администрация «наседками» подкинула, чтоб настроения пронюхивали. Кого фискалы засвечивают, на волю не пускают.
— А кого-нибудь освободили?
— Да. Ведь Сталин умер. Говорят, теперь каждое дело заново изучат. И, если суки не замажут, реабилитируют многих.
— Эх, Борис, от такой сучьей воли дурно воняет. Выйдешь, и нет никаких гарантий, что новый Кешка на голову не свалится, — вздохнул Самойлов.
— На воле стукача за версту видно. Можно и по шее дать. А вот тут и не угадаешь.
— Чего ж ты Кешку не разглядел? Клейма на роже не увидел?
— Опыта не было. Не приходилось сталкиваться с суками никогда. Зато теперь за версту чую.
Иван Степанович, в отличие от других, не лелеял особых надежд на скорое освобождение. Слышал, да и по жизни убедился, что у правды ноги короткие. Не скоро приходит. И вместе со всеми зэками барака выходил на работу в тайгу, валил лес.
Он старался не вспоминать о комиссии, взбудоражившей зэков. Самойлов не слушал их разговоров, чтобы не бередить себя преждевременно.
Тянулись дни. Медленно, однообразно. Но вдруг до слуха долетело вечером:
— Мужики! Реабилитация! Завтра троих нас на волю выпускают. И не под жопу пинком, а с извинениями, как перед людьми. В правах восстановить обещают. В прежних! Неужели я не сплю? — орал от порога бригадир.
— Не кричи заранее. Не духарись, как говорят фартовые. Когда запретка за спиной окажется, тогда и радуйся, — оборвал кипящую радость Иван Степанович. И зэк как-то сразу сник.
Знал, в зоне, как на войне, всякая минута — непредсказуема. Сел к столу. Его мужики облепили, как муравьи:
— Кто тебе о свободе говорил?
— В спецчасти.
— Ну, а чего скис?
— Да хрен его знает? Этой воли не первый день ждем. Попали черт знает почему, а вот выпустить впрямь не торопятся.
— Коль обещали — выйдешь. Кого еще освобождают? — интересовались зэки.
— Из других бараков. Из нашего, я — один.
— Самойлов! В спецчасть! — внезапно окликнул от двери охранник.
Все зэки мигом повернули головы к Ивану Степановичу.
— Вот это да! И Ваньке повезло! Видно, тоже заодно со всеми — выйдет завтра! Ну, Самойлов, тогда с тебя магарыч! Сухим не выпустим. Дорожку домой обмыть надо, чтоб ноги не устали, — радовались за человека мужики.
А Иван Степанович никак не мог попасть ногами в сапоги, разматывались портянки, отчего-то лихорадочно тряслись руки и ноги. Он торопился, он готов бежать босиком. Сердце рвалось от радости наружу.
— Вань, да не спеши. Тебе почту выдадут. На барак. Не колотись. До воли еще годы. В зону — ворота нам открывают широко. А отсюда — муха еле вылетает. Не гори, язвил бригадир.
— Иди-ка ты! — буркнул Самойлов. И, сунувшись наспех в телогрейку, побежал в спецчасть торопливо.
Оперативник встретил его сухо. Лицо непроницаемо. Попробуй пойми, зачем вызвал. Копается в бумажках, на нервах играет. Словно не знает, что Самойлову надо объявить? Иль своими словами говорить разучился? Ерзает в нетерпении Иван Степанович.
Оперативник достал папку. Самойлов сгорал от нетерпения.
— Осечка вышла с вами, Иван Степанович. Союзная прокуратура отказала в пересмотре дела, поскольку ваши родители и поныне проживают за рубежом, — глянул на Самойлова холодно.
— А при чем родители? Я с ними никакой связи не поддерживал. Ушел от них еще до института…
— Ну и что? Они от этого не перестали быть вашими родителями и изменниками Родины.
— Я же письменно от них отказался, — покраснело лицо Самойлова.
— Это было учтено тогда. Теперь вы — осужденный. Соответственно этот эпизод усугубляет положение.
— И что теперь со мною будет?
— Наверное, обратно отправят. На Сахалин.
— Да что же я вам, игрушка? Когда воевал, был ранен и контужен, тогда почему никто не вспоминал родителей? Когда колхоз на ноги поднял, вывел его в передовые, почему и тогда мне не говорили о родителях? В партию приняли на передовой, хотя и там я ничего не утаил. Сколько лет прошло — никакой переписки нет между нами!
— Если вы хоть одно письмо отправили или получили, вы уже давно бы не были в живых, — усмехнулся оперативник и продолжил: — Мое дело — сообщить вам то, что мы получили. А решать вашу судьбу буду не я, а начальник зоны.
— Мне уже все равно, — поник Самойлов.
— Возможно, не все потеряно. Но я пока ничего другого сообщить не могу, — развел руками оперативник и разрешил Ивану Степановичу вернуться в барак.
Самойлов шел, спотыкаясь, не видя земли под ногами. На голову лил дождь, стекал за шиворот и пазуху. Человек не чувствовал.
Он и не знал, что внутренне, подспудно, очень верил в скорое освобождение. Он ждал его больше всего на свете. А оно оказалось призрачным.