Вскоре и разгадка нашлась. Отец с матерью уехали на гастроли за рубеж. И не захотели возвращаться домой.
Иван Степанович понял, почему они так решили. В доме были арестованы почти все соседи. С каждым днем жить становилось все страшнее…
Он в те последние дни не звонил, не приходил на концерты в театр. Шла сессия. Не хватало времени. И Самойлов позже всех узнал о решении родителей.
Вскоре его вызвали в госбезопасность.
— Напишите заявление, что вы отказываетесь от родителей — предателей Родины, — предложили ему.
И он написал, глотая сухие слезы. Он понял, что будет с ним иначе, откажись он написать это заявление. А тут еще терзала душу обида на отца, который даже не предупредил, не дал проститься с матерью, бросил на произвол судьбы. Хотя знал, мог предположить, что ожидает его — Ивана…
Отец не простил его. Не понял. Он слишком любил музыку и жизнь. Любил ли он своего сына?.. Ни одного письма не получил от него Иван Степанович. Ни до войны, ни после нее…
Родители словно приснились. Были, и не стало их…
С защитой диплома его поздравила бабка Мария. И, пожелав всяческих благ в жизни и работе, просила не забывать ее. Навещать хоть иногда.
Иван Степанович уже собирался за направлением на работу, когда услышал по радио о войне…
Вместо направления в село получил мобилизационный листок с требованием немедленно явиться в военкомат…
Он наспех простился с заплаканной старушкой, крестившей его истово. Она просила Бога уберечь ее Ванюшку, от погибели, от ворогов, от всякого лиха… И, расцеловав его, сказала спокойно:
— Прощай, внучек. Думала, доживу свою старость при тебе. Но не дает Господь мне такого счастья. Не поминай меня лихом, коль где не так что было.
Она умерла во время войны от голода. Об этом он узнал из официального ответа на свой запрос.
Все собирался съездить на ее могилу. Но с отпуском никак не получалось. Не мог уехать из колхоза, оставить хозяйство без присмотра и контроля, не доверял никому. Считая, что без него оно пропадет, захиреет, развалится.
— Иван Степанович, ты спишь? — толкает в бок Абаев. И, присев на край шконки, спрашивает тихо: — Как думаешь, что с нами сделать хотят?
— Комиссия? Думаю, хуже чем было, уже не будет. Просто некуда…
— А почему нас вызвали, а не профессоров? Если кого и выпускать раньше, то они — нужнее. Видно, опять подвох, — сомневался Абаев.
— Я не верю, что отпустят нас. Облегчат условия содержания, и все тут. Чтоб дармовые кони не дохли. Кому-то надо вкалывать. А чтоб на свободу — не мечтай впустую. Нам еще долго лямку тянуть. Покуда живы.
— Ну, а зачем так подробно спрашивали о прошлом? Как, и кем, и где работали? В каких отношениях был с Кешкой, с органами, как брались показания, как прошел суд? И даже, чем намерены заниматься на воле?
— Нет, меня о другом спрашивали, — признался Самойлов.
— О чем?
— Где вступил в партию? Где воевал? Какие имел награды? Имеется ли семья? Где получил контузию? Кто был в друзьях?
Умолчал Иван Степанович лишь о вопросе о родителях. А он был первым…
Ответил, что ничего о них не знает. Связи не поддерживал. Они уехали, ничего ему не сказав. И он от них давно отказался. Даже не знает, где они и живы ли?
— А хотели бы узнать? — пытливо заглянул в лицо член комиссии.
— Конечно, — выпалил одним духом.
— В Париже они живут. И теперь… Но возвращаться не собираются. Может, если вы попросите, решатся…
— Нет! Писать им не буду. Поздно. Да и что о себе сообщу, судите сами. Никакой вины за мной, а осужден. Куда я их позову вернуться? На Сахалин — в зону прямиком? Нет. Пусть там остаются. Хоть как-то устроились. Живы. И на том спасибо вам, что сказали мне. А писать не стану. Родительской опеки не надо. Вышел из того возраста.
— Хоть как-то живут? Да они совсем неплохо устроились. И вами интересовались. Запросы присылают…
Иван Степанович ничего не ответил. Счел тему провокационной, скользкой, замкнулся. И тогда его начали расспрашивать о войне…
— Иван Степанович, а если нас в другое место переведут, как говорят, так это куда, как ты думаешь? — тормошил Борис.
— Наверно, на материк увезут. Пока сверят наши показания с теми, что в деле. А там и решат, как дальше быть.
— И долго они разбираться будут? — дергал Абаев за рукав.
— Не дольше отбытого.
— А я думаю, засунут нас подальше, чтоб глаза никому не мозолили.
— Для того комиссии не приезжают. Без них бы обошлось, — осек Самойлов.
Но механик словно сон потерял. Всем надоел с вопросами.
А утром их собрали во дворе. Всех, кого вызывала комиссия. И, ни слова не сказав, погрузили в машину, увезли из зоны, ответив оставшимся в бараке политическим, что их друзей отвезут в Певек, чтоб больше хвосты не поднимали на администрацию зоны.
Но и начальник не знал, куда отправляют эту партию зэков. Машина пришла по распоряжению областного начальства, а оно не докладывает подчиненным о своих намерениях.
Едва за машиной закрылись ворота зоны, зэки, плотнее прижавшись друг к другу, пытались разглядеть через щели брезента, куда их везут. Ведь охрана молчала.
А вскоре они по трапу поднялись на судно. Еще через неделю все двенадцать были доставлены в сибирскую зону, где ожидали своей участи такие же, как и они, — осужденные по политическим преступлениям.
В этой зоне не было воров. Не отбывали здесь наказание и те, кто получил небольшие сроки. Почти у каждого, по приговору, повисло не менее двадцати лет. Большинство отбыли по пять, семь лет. И были уверены, что на волю не выйдут никогда. Не доживут до нее, не дотянут.
Все, как один, обвинялись в тяжких преступлениях перед родиной и народом. Все прошли через подвалы и застенки госбезопасности, через пытки, голод, оскорбления. Все едва выжили. Все отказались признать себя виновными в предъявленном обвинении и суд над собой считали беззаконием и расправой неведомо за что.
Вокруг зоны, словно оберегая ее от посторонних глаз, росли дремучие, непроходимые леса. Говорили, что здесь не ступала нога человека. А зэки — не лучше зверей, потому, мол, не в счет.
Начальство зоны, едва новая партия прибыла, отправила всех к врачу. Осмотр у него прошли обстоятельный, Не то что прежде.
Ивана Степановича врач не отпустил в барак. Сказал тихо:
— Вы мне не нравитесь. Дыхание прерывистое, с хрипами в легких. И потливость весьма характерная. Придется в больнице придержать на время.
Иван Степанович вскоре устал от таблеток и уколов. Вначале попросил о выписке вежливо. А вскоре и потребовал. Но доктор, глянув на него сквозь толстые очки, сказал грустно:
— Вам торопиться нельзя. Анализ подтвердился…
— Какой? — отчего-то дрогнуло сердце у Самойлова.
— Туберкулез. С ним не шутят. И в общий барак отправить вас я не имею права. Там люди. Их здоровье слабое.
— Доктор, это очень серьезно? Неужели далеко зашло и надежд уже нет?
— Надежда всегда есть. И у меня, и у вас. Иначе бы вы не дожили до нынешнего дня.
— Но любой последующий может оказаться последним? — дрогнул голос Самойлова.
— Я всего лишь врач. И вы ко мне попали, к сожалению, очень поздно, — не стал врать человек.
Вечером Иван Степанович впервые заплакал. Не жаль было жизни, в какой все последние годы ничего хорошего не видел. Обидно стало, что даже умрет в тюрьме, как преступник. А если потом его и реабилитируют, кому это будет нужно? Мертвому безразлично, кем назовут его.
«Для чего я жил? Что видел? Может, и впрямь прав был отец, что настырство — привилегия животного. Человек прежде всего обязан думать. На это ему голова дана. А я лишь упрямством жил», — уронил мужик голову на руки.
В эту ночь он долго не мог уснуть. А под утро, когда дрема свалила его, увидел странный сон, да и спал ли он в это время, не мог точно вспомнить.
Увидел, как в дверь палаты вошла бабка Мария. Села напротив, на стул врача, локтями в стол уперлась и смотрит на него — Ивана — так жалостливо, что даже слезы У нее из глаз бегут. Когда же немного успокоилась, сказала тихо: