Через несколько дней Аннушкина бабушка принесла нам конфеты. Она тихо плакала и шепталась со взрослыми. А после обеда детям велено было стелить постели и ложиться спать. У каждого в чулане хранился собственный матерчатый мешок с одеялом, подушкой и бельем. Идешь в чулан, берешь мешок и стелешь себе на приготовленную раскладушку. Когда я вошла в чулан, там, прислонившись друг к другу, стояли два мешка – мой и Аннушкин. Когда я взяла свой, ее мешок накренился и упал. И меня вдруг охватило такое горе! Я легла под одеяло, задыхаясь от слез. Мне казалось, что нет для меня на свете ничего роднее этого мешка. А после сна, когда убрали раскладушки, пол был усеян фантиками от конфет…
Через ограду Шереметьевского дворца вижу белую скамейку, ротонду на холме, деревья, которые кто-то когда-то посадил. Здесь была чья-то жизнь, бегали дети, кто-то кого-то целовал, а кто-то, ревнуя, поигрывал прутиком. А дворец, парк, белая скамейка и ротонда остались… Как здорово, когда от тебя что-то остается. Что останется после нас? Пока мы с тобой, Нанка, живы, живы и мама, и папа, а мы умрем, и они умрут. Кто вспомнит нас? А надо, чтобы нас помнили?
Мама сидела на скамеечке в палисаднике, поссорившись с папой из-за его очередного недельного запоя. И вдруг услышала, как хлопнула дверь в кухню. Она встала и прикрыла дверь, ведущую в дом, чтобы не видеть и не слышать пьяного мужа. А он в этот момент повесился на двери. Ушел, хлопнув дверью в прямом смысле слова. Может, он в последний момент раздумал и захотел жить, а мама не поняла этот стук? Или это была конвульсия? Как он решился нас оставить? Мы ведь совсем маленькие были…
Тюк
В спальне за старинной деревянной вешалкой стоял большой тюк. Большой такой матерчатый мешок. На вешалке висели какие-то вещи, пальто, которые в этот момент не носились, все это было накрыто простыней, так что тюка почти не было видно. Тюк – штука полезная. Нам с Нанкой на нем было хорошо плакать, если что-то случалось, или прятаться во время игр. Становишься на тюк, прикрываешься пальто или протискиваешься в угол за тюк, и никто тебя не видит! Однажды мы так хорошо этот тюк намяли, что он развязался и показалась мужская кепка. Мы перестали играть и стали рассматривать чужую вещь. За кепкой пошли еще кепки, рубахи, штаны, пальто, туфли. На самом дне была большая пачка писем и открыток, перевязанных куском мелкой рыбацкой сети. “Чувствуешь запах? – строго спросила Нанка. – Это папа”. Помню, как буквально закружилась голова от неожиданной встречи. Мы совали голову в тюк и не могли надышаться, клали лицо в кепку и раздували ее своим дыханием. Как кошка, нализавшаяся валерьянки, я стала тереться о папины вещи и зарываться в них. Пахло чем-то далеким, забытым и родным. Табаком и мужчиной.
Теперь я знала, что папа дома. Он живет в тюке под вешалкой, и, когда мамы нет, я в любой момент смогу с ним побыть, подышать им, потрогать его и даже обнять.
Асфиксия
Лет в одиннадцать мне в руки попал листок с папиными фамилией, именем и отчеством. На листке было написано незнакомое слово “асфиксия”, и я почему-то сразу поняла, о чем идет речь. Вспомнился случай, когда мы гурьбой шли из школы, и кто-то сказал Людке: “А твой отец – Жорик!” Жорик был холостяк, здоровый рыбак, вечно пьяный, и он часто ходил к ее матери занимать деньги. Людка надулась и пошла вперед. Я догнала ее и начала успокаивать: “Чего ты? Да врут они все!” Людка посмотрела на меня через одно незаклеенное стекло очков и тихо сказала: “А твой отец повесился”. Я остолбенела. Людка отошла подальше, прокричала: “Твой отец повесился!” – и быстро побежала в гору. Я оглянулась на оставшихся. Все смотрели на меня. Я говорю: “Вот дура! У нашего папы было больное сердце!” Все продолжали молча смотреть на меня. Вот это мне уже совсем не понравилось. Я бросилась домой. Дома была Нанка, и я, задыхаясь, спросила: “Надя, а что, наш папа повесился?” Нанка спокойно спросила:
– Кто сказал?
– Людка.
– И ты веришь?
– Нет!
– Правильно делаешь.
– А может, и…
– Нет!
– Почему?
– Потому что у него было больное сердце. Он воевал. Ты мне веришь?
– Да.
– Тогда выбрось это из головы. Не вздумай у мамы спрашивать. Мало ли что болтают…
И я выбросила это из головы. Потом, держа в руках бумажку с этим странным словом “асфиксия”, я все вспомнила. С тех пор в голове все время крутился вопрос. Почему? Зачем? Мне стало его не хватать. Мне хотелось с ним говорить. Я ощущала его в себе. Я любила его, оправдывала и жалела. И в то же время постоянно возвращалась мыслью к его поступку. Предал ли он маму и нас? Все-таки предал. Ведь у каждого человека есть выбор. А у отца, что, не было? Мы стали с Нанкой шептаться тайком от мамы, философствовать на эту тему.
Балка
Балка – это глубокий овраг, поросший бурьяном в рост человека. Там – старинные армянские церкви XIV века, глубокий заброшенный фонтан без воды и сложенные аккуратными штабелями буйки разных форм и калибров. Мы бесстрашно взбирались на самую верхотуру и перепрыгивали с буйка на буек, рискуя сломать себе шею. Дело это требовало немалого мастерства и отваги – пирамида могла рассыпаться и раздавить неразумного смельчака.
Охраняла буйки баба Фрося, маленькая, кривая на один глаз старуха, одетая в черное, с дрыном в руке и всегда в сопровождении своры злющих собак. Появлялась она неслышно и сразу принималась “лаять” не хуже своих питомцев. Мы боялись ее, но на буйки лазали. Церкви тоже охраняла она. В те времена в некоторых из них хранились просмоленные бочки, тросы, вымазанные мазутом, какие-то железки. На тяжелую дверь вешался пудовый замок, а ключ баба Фрося носила в мощной связке на поясе. Случалось, что замок кто-то сбивал, и храм оставался открытым. Тогда мы и проникали в него. Гулкое эхо, огромность помещения, высота, ощущение своей малости по отношению к чему-то большому, незнакомому – все это нас манило с невероятной силой.
Однажды я прошла вглубь храма, а кто-то из нашей компании пошутил и закрыл двери. Я оказалась одна. Было темно, но из маленьких верхних окошек пробивался пыльный солнечный свет. Когда глаза привыкли к темноте, я увидела крупную цепь с узлом, свисавшую с купола почти до земли. Я села на узел и начала раскачиваться. Мне не было страшно. Цепь скрипела. Лучи сверху давали достаточно света, чтобы не бояться, и вдруг… я заметила человеческие лица. Люди, вырезанные из камня, стояли в углублении стены, сложив ладони перед собой. Я так обрадовалась им! Казалось, что они ничего не имеют против моего присутствия, даже наоборот, одобрительно хлопают в ладоши.
Вечером, возвращаясь домой с моими верными предателями, я все думала о тех каменных людях. Кому они сейчас там хлопают? В темноте…
Мокрая карусель скрипит и покачивается. С ознобом вздрагиваю от мысли, что сейчас можно сесть на это холодное сиденье и почувствовать дуновение встречного осеннего ветра.
Карусель
Летом в субботу и воскресенье городошные шли в центр гулять. Дети, предчувствуя радость от встречи с каруселями, охотно совершали обычно нелюбимую процедуру – мыли шею и ноги в тазу с холодной водой. Потом надевали чистые платьица и костюмчики, клали носовые платочки в кармашки и как приличные детки зализывали челки и чубчики мокрой расческой. Отцы тоже с удовольствием шли на такого рода мероприятия, твердо зная, что свою законную кружку-две (а может, и три) – и не только пива – они выпьют, что бы эта “анаконда” ни говорила. Мамаши шли с надеждой, что уж сегодня этот “скот” будет вести себя по-человечески, и пусть все видят, как крепка наша семья.
И правда, пока шли через старый город по средневековой разбитой булыжной мостовой, обдирая шпильки, куря “Беломор” и обсуждая предстоящие аттракционы, производили впечатление приличной семьи. Ближе к центру и “цивилизации” – впечатление рассыпалось. На каждом углу стояли бочки с пивом и вином, были еще с надписью “Квас”, но около них толклись только женщины и дети. Отцы под предлогом “поздороваться с сослуживцами” задерживались около винных бочек дольше положенного, чем вызывали хныканье своих чад и учащенное дыхание супруги. Наконец семья добиралась до центральной площади, где дети катались на машинках или лошадках с педалями.