Наступил ноябрь. Турки не соглашались на то, от чего они отказывались упорно еще весной, когда Меншиков сидел в Константинополе: как тогда, когда Меншиков требовал от них сенед, так и теперь, когда Николай желал, чтобы турки включили в новый мирный трактат все его домогательства, — султан и диван, руководимые Стрэтфордом-Рэдклифом, не желали давать гарантии турецким подданным в международно-правовом акте, а предлагали эти права церкви и православных обеспечить лишь указом (фирманом) или нотой.
Бруннов боялся этого исхода. Он понимал, что Англия и Франция пользуются «независимостью Турции» только «как предлогом», а сами воодушевлены тоже чисто захватническими целями. Бруннов так об этом и говорит, только избегает слова «тоже», потому что неловко было русскому дипломату признавать царя агрессором[373]. Бруннов считает, что война будет невыгодна для России именно потому, что Турцию раздерут на части великие европейские державы.
Но эта робкая и запоздалая попытка Бруннова удержать царя осталась совершенно тщетной, и документ говорит об этом красноречиво. Бруннов пишет в самом конце донесения от 7 ноября: «С этой точки зрения, простое подтверждение (прежних. — Е.Т.) трактатов, если осмелюсь думать, будет для нас самым победоносным из всех возможных результатов», а Николай на полях пишет карандашом: «fort douteux» (очень сомнительно)[374].
В той же обильной почтовой экспедиции от 7 ноября 1853 г., с которой Бруннов отправил в Петербург несколько донесений разом, канцлер Нессельроде нашел еще одно, очень для Николая утешительное известие, единственный недостаток которого заключался в том, что оно было совершенно неверным от начала до конца. Бруннову внушили, будто Стрэтфорд-Рэдклиф совсем решил уйти в отставку и уезжает из Константинополя. «Он утомлен. Он хотел бы ускорить окончание нынешнего кризиса соглашением и затем вернуться в Англию». В этом известии — ложь каждая фраза: Стрэтфорд именно тогда, в октябре-ноябре 1853 г., проявлял самую кипучую деятельность, он изо всех сил мешал какому бы то ни было соглашению, он изо всех сил обострял «нынешний кризис», он и не думал уходить со своего поста. Но лживое известие о его отставке лишний раз должно было подтолкнуть Николая на решительные действия и снова удостоверить его в том, что друг Эбердин, удаляя из Турции врага России в такой напряженный момент, все-таки вовсе не намерен оказать Турции реальную помощь[375]. И, сообщая эту умышленную ложь в Петербург, Бруннов не может при этом не указать скромно и на собственную свою проницательность: он «в последнее время» вообще заметил «изменение в поведении лорда Стрэтфорда», именно «поведение его сделалось миролюбивым, после того как было воинственным».
11
Распространение преувеличенных известий о деле под Ольтеницей, а также явная нерешительность и растерянность русских властей на Дунае оказали губительное влияние на дипломатическое положение России. Как раз в середине ноября в Вене, где продолжали еще бояться возможного разгрома Турции, решили выступить с посредничеством и предложить обеим воюющим странам перемирие для выработки проекта соглашения. Конечно, без поддержки Лондона и Парижа австрийский план был совершенно немыслим. Но когда английский посол в Вене лорд Уэстморлэнд обратился с соответствующим запросом в Лондон, оттуда последовал отказ присоединиться к австрийскому предложению, в Париже отнеслись к этому плану тоже вполне отрицательно. И это прямо объяснилось «самыми ложными представлениями о движениях турецкой армии в Валахии»[376].
Кампания на Дунае шла и после Ольтеницы без сколько-нибудь заметных успехов для русских войск. На юге Кавказа турки стали проявлять активность, лондонская пресса в значительной своей части усиленно распространяла слухи о больших турецких силах и о том, что даже при самой небольшой помощи со стороны Англии и Франции Турция может успешно сопротивляться нападению[377].
Генерал Барагэ д'Илье, окончательно назначенный в конце октября 1853 г. послом в Константинополь, человек характера вспыльчивого, неукротимого, должен был играть роль, как тогда шутили в Англии, «французского Меншикова». Он повел в Константинополе не только антирусскую политику, для чего его и посылали, но и антианглийскую, чего никто ему не поручал. При огромной наглости лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, очень усилившейся с тех пор, как он толкнул Турцию на объявление войны России, при манере Стрэтфорда-Рэдклифа третировать послов всех других держав как незначащие величины, люди опытные уже наперед предвидели, что конфликты между ним и Барагэ д'Илье неизбежны. «Это назначение, слух о котором вчера распространился, — поспешил донести в Петербург Киселев, — было оцениваемо различно… говорили, что при известном характере лорда Стрэтфорда и при характере, приписываемом новому французскому послу, эти двое коллег с трудом смогут долго оставаться в согласии…»[378] Действительность превзошла ожидания, вся зима и весна 1853–1854 гг. прошли в ожесточенных пререканиях, взаимных злобных и колких выходках и умышленных дерзостях; отношения между генералом Барагэ д'Илье и лордом Стрэтфордом-Рэдклифом с самых первых недель пребывания нового французского посла в Константинополе сделались совсем невозможными. «Я предпочитаю видеть русских в Константинополе, чем оставить Галлиполи в руках англичан», — писал Барагэ д'Илье как раз перед Синопским боем[379]. Ревниво-захватнические тенденции обеих «защитниц» турецкой самостоятельности и неприкосновенности Англии и Франции — необычайно точно персонифицировались в милорде и генерале, скандальнейшим образом ведших открытую и яростную борьбу между собой перед лицом и без того насмерть перепуганного Абдул-Меджида. «Я боюсь, что встреча Барагэ д'Илье со Стрэтфордом будет вроде встречи ядра с бомбой», — с беспокойством говорил французский министр Друэн де Люис, когда Наполеон III, помимо его воли, послал задорного генерала в Константинополь. И от «ядра» и от «бомбы» страдали прежде всего, конечно, турки, с момента входа военных судов союзников в Босфор в сентябре 1853 г. забывшие, что такое политическая самостоятельность. Впрочем, Барагэ д'Илье в Константинополе оставался очень недолго. Летом 1854 г. мы его видим уже командующим войсками под Бомарзундом.
Печать в Париже принимала в октябре и ноябре 1853 г. все более и более угрожающий тон. Дело дошло до того, что посол Киселев стал негодовать на стесненное положение прессы во Франции: «Нисколько не сожалея о прежней гибельной свободе прессы в этой стране, я не могу не оплакивать в настоящий момент, что нынешний режим, которому печать подчинена, налагает на нее обязанность быть пристрастной и вынуждает ее извращать истину…» Неспроста Киселев решился горевать о погибшей свободе печатного слова перед Николаем, который, впрочем, и сам в это время подумывал уже (и очень крепко) о том, как бы взбунтовать революционными прокламациями христианских подданных султана и побудить их к восстанию. Киселева в середине ноября удручали враждебные выходки французской печати лично против Николая. «Не нужно скрывать от себя, — доносит он Нессельроде, — положение стало хуже из-за опубликования нашего манифеста», т. е. царского манифеста от 20 октября (2 ноября) 1853 г. о войне с Турцией. А тут еще подоспела неудача под Ольтеницей, неимоверно раздутая во Франции и Англии. И снова Киселев ищет сочувствия у Николая по поводу отсутствия свободы французской прессы: «Партийность и недобросовестность правительственной печати, единственной печати, единственной, которая имеет возможность говорить без стеснений, уже успели взволновать и поколебать общественное мнение… Поражения, которые, судя по тому, что здесь публикуется, наши войска будто бы потерпели на Дунае, влияют на умы мало благоприятно для нас…»[380]