— А как же твой дружок?
— Я его бросила. Прямо сейчас.
— Ну и хорошо.
Признаюсь, на миг меня охватила паника. Это уже серьезно, очень серьезно.
— Мне кажется, мы знали друг друга еще в прошлой жизни, — продолжала она. — Незнакомого человека я бы ни за что не ударила, понимаешь? Да так сильно. И не почувствовала бы то, что чувствую сейчас.
— Возможно. А возможно, и наоборот.
— Ты веришь в прошлую жизнь, и не одну?
— Вообще-то, нет, — соврал я (ведь в глубине души я верил, да и теперь верю). — Таскать в себе груз прошлого страдания — вот ужас-то. И знать, что все повторится снова и снова. Рождение, боль, смерть.
— Поцелуи. Влюбленность. Шоколад.
Я уткнулся носом в ее волосы; после рабочей смены, а может, после ужина в ресторане от них шел слабый запах лука, кофе и сигаретного дыма. Странно, что она не помыла голову. Шелковистые волосы кажутся особенно мягкими по сравнению с жестким черепом. Мы брели где-то ниже замка, вероятно, недалеко от того места, где в прошлой жизни я курил тонкие сигары.
— Не спорю, это совсем неплохо, такое я согласен повторять без конца.
В тусклом, глухом закоулке моей души копошилась тревога: вдруг та свора готов все еще тут? Но, похоже, они куда-то делись. Деревья шелестели темной листвой. Высоко над нами вздымалась красиво, но в меру подсвеченная каменная башня. Счастье буквально распирало мою грудную клетку. Все это пригодится в музыке, подумал я. Для того и происходит. Мимо нас, напевая себе под нос, прошел одинокий бородатый пьянчуга. Мне сначала показалось, что он поет по-русски, потом почудилось, что на североанглийском диалекте.
— Слушай, мы даже не знаем, как нас с тобой зовут, — сказал я.
— Кайя. Джек.
— Я имею в виду наши фамилии.
— Оставим все как есть, — сказала она. — Фамилии только осложнят дело.
Мы оба рассмеялись. Так даже эротичней, с удивлением понял я.
— Отлично, оставим. Не зайти ли нам, гм, ко мне — пропустить по глоточку, а, Кайя?
Она не ответила, лишь прижалась еще теснее. Вскоре я стал мечтать о мгновенной телепортации в квартиру: близость ее тела и мое по-животному примитивное нетерпение стали, честно говоря, сильно затруднять ходьбу.
На самом деле прямиком в квартиру мы не отправились, а зашли на полчасика в подземный бар послушать, как иссохший парень с длинными обесцвеченными волосами поет песни «Лед Зеппелин», «Прокол Харум» и «Линирд Скинирд» под драм-машину и подклеенную скотчем электрогитару. Трудно поверить, но в баре никого кроме нас не было. Когда мы шли мимо, я еще заметил название: «Рок-пещера», и Кайя предложила:
— Здесь живая музыка. Давай зайдем.
Я взял ее за руку, и мы спустились по узкой лестнице, мимо наклеенных на стены постеров с портретами рок-звезд; мне показалось, что я погружаюсь в свое прошлое.
К этой задержке я отнесся спокойно; Кайе было заметно неловко, что она согласилась пойти прямиком ко мне. Меня тоже мучили подозрения: не подмешали ли нам в африканское рагу какой-то серьезный галлюциноген замедленного действия?
Массивные опоры, подпиравшие свод, скрадывали размеры зала и заодно его абсолютную пустоту, хотя на каждом столике уже горел ночничок. Певец помахал нам посреди песни, лицо его выразило такое облегчение, что мы поняли: надо остаться. Занятно. И забавно. Худой, болезненного вида официант подал нам по кружке пива. Я тихонько подпевал самым известным песням, а Кайя их не знала — она же росла на советском острове, двойной стеной отгороженном от мира.
Мы сидели, прижавшись друг к другу, и я подумал: а ведь поет-то он только для нас. Вот она, настоящая жизнь. И какая! Лучше не бывает.
Бар наверняка не понравился бы Милли, подумал я и тут же выбросил жену из головы. Это оказалось легче легкого. Словно застегнуть молнию над лицом уложенного в мешок трупа.
Мы были знакомы уже три дня. К началу второго дня мы лежали в постели рядышком, наслаждаясь теплом и уютом. По дороге я купил пачку презервативов под названием «Надежный».
Весь последний год мы с Милли пытались зачать ребенка с непосредственностью и пылом двух начиненных электроникой кукол. Само собой разумеется, что Кайе я об этом не обмолвился ни словом, и она по-прежнему считала меня холостяком. Она рассказала, что до Хейно (того скульптора, что специализируется по акулам и, видимо, еще не заметил, что она ему не звонит) она спала с несколькими мужчинами — для наглядности она подняла одну руку с растопыренными пальцами, — и происходило это вот сколько раз — она подняла обе руки с растопыренными пальцами. Я не понял, какое число она имела в виду — десять или пятьдесят, — но уточнять не стал.
В последние дни советской империи она, пятнадцатилетняя девушка, поехала в молодежный лагерь, которым руководил вечно пьяный литовец; однажды она пошла со сверстником за водой, и возле затянутого мелкоячеистой сеткой забора он тихо и вежливо попросил ее сделать ему минет. От посторонних глаз их загораживала лесополоса. Он был внуком члена какого-то комитета при Верховном Совете Эстонии. Занятие это ей решительно не понравилось. В других случаях впечатления были лучше, но только с Хейно все решительно переменилось, и она каждый раз с нетерпением ждала встречи. Правда, потом Хейно впал в депрессию, и ему стало совсем не до любви.
— Я думала, дело в пилюлях, которыми меня пичкали на гимнастике, — сказала Кайя. — Наверно, я отставала в развитии. Гормонов не хватало. Не знаю…
Я изумленно покачал головой. Мы лежали в постели, я сверху. Часы показывали одиннадцать часов утра. Я все еще был в ней, хотя член мой обмяк и съежился до размеров грецкого ореха. Она уткнулась подбородком мне в волосы; ее волосы струились до поясницы, а спереди, словно повинуясь ее желанию, совсем закрыли груди. Когда она бегает, распущенные волосы колышутся из стороны в сторону, как кисть художника.
Она пробежалась по парку — просто так, от радости — наутро после той пощечины в кафе. День выдался не очень ясный, то и дело принимался лить дождь, и лишь изредка октябрьское солнце заливало окрестности ослепительным блеском. Я не сводил глаз с Кайи, и меня не покидало ощущение, что я глотками пью это редкое яркое солнце, и оно сияет в моей душе. Очень может быть, что его лучи били из моего рта и ушей, делая меня похожим на изображение Аполлона, которое я видел в каком-то греческом музее. Надеюсь, что из задницы свет не бил. Впрочем, чувство вины делало свое дело: время от времени перед глазами в воздухе вспыхивало старомодное словечко «прелюбодеяние». Помнится, пару столетий назад прелюбодеяние именовалось романтической связью.
Если бы внезапно явилась Милли, слова «романтическая связь» не смягчили бы ее ни на минуту. Ни на секунду. Я чуть не въяве видел, как она выходит из-за дерева, зажав в руке утыканную гвоздями крикетную биту.
Ты загладил свою вину?
До некоторой степени.
Чем?
Тем, что рассматривал эти три недели как труд, как процесс работы, как врезавшийся в память опыт, который может быть преобразован в произведение искусства, если освободить его от вялости, повторов, скуки.
Это случилось вскоре после провала «СО2 в выхлопе семейного автомобиля», да?
Провал — чересчур сильное слово для такого экспериментального произведения. Мне заказали духоподъемный хорал, который должен был прозвучать на конференции «зеленых» в исполнении двухсот датчан; действо предполагалось провести на острове Борнхольм. Сама эта идея ничуть меня не вдохновляла. Заказ я получил через посредство жены. Текст хорала тоже был жуткий, но слов, слава богу, никто разобрать не мог. В результате слушатели чуть не померли с тоски. Вдобавок, вопреки законам природы, поднялась метель.
Стало быть, это запланированный эксперимент…
Да. И посреди него явилась Кайя, моя Муза. Это было неизбежно, не знаю почему. Возможно, я в нее влюбился. Она в меня, кажется, тоже. Однако в глубине души таилась уверенность, что Кайя — явление временное. Моя душа наслаждалась настоящим, в котором слова «временное» не было вообще, поскольку оно имеет прямое отношение к времени, а время по природе своей существует лишь в данный момент. Это все равно что назвать Пятую симфонию Бетховена временной просто потому, что она существует лишь в движении, в дыхании времени. Другими словами, «временный» и «преходящий» — одно и то же.