Гэри Соумз кивал, стараясь краем уха уловить, о чем толкует Джордж Бенджамин[155] собравшимся вокруг меломанам. До Джека вдруг дошло, что его собственные высказывания не блещут ни умом, ни оригинальностью, зато сильно смахивают на речи активистов движения «Нью Эйдж» [156].
— Отлично! — воскликнул продюсер, сверкая крупными квадратными зубами; возможно, он моложе Джека и только выглядит старше. В его равнодушные глаза смотреть не хотелось. — Просто отлично. Забавно, но другие говорили буквально то же самое. Минут на десять-двенадцать, не больше. Очень интересно. Сначала, до записи, мы с вами немножко посплетничаем, и вперед.
— По-моему, идея хорошая.
— Подумайте на досуге, Джек. И сразу дайте мне знать. Я же понимаю, вы безумно заняты.
После пережитого разочарования Джек не сумел скрыть накопившейся досады. Несмотря на предстоящий заказ, Гэри Соумз его страшно раздражал.
— Хорошо, но только, пожалуйста, после исполнения должна быть полная тишина, — выпалил он, размахивая руками. — Не хочу, чтобы сразу врезался ведущий с глупыми комментариями, типа Вы наверняка согласитесь, что это было… Собственно, я прямо в партитуру впишу. Тишина. Самое меньшее — пять тактов.
Но Гэри Соумз уже повернулся к Джорджу Бенджамину.
Позже Джек услышал, как Соумз заказывает Абигейл Стонтон новое сочинение — с нею он был гораздо красноречивее:
— Хотите верьте, хотите нет, но на протяжении той недели у нас каждый вечер будет свое постоянное время. В прайм-тайм. Чудеса, да и только! И ради Бога, не тушуйтесь, пишите сложную музыку. Хорошенько встряхните публику, Абигейл. Да, наше радио обязательно учитывает запросы слушателей. И в тот день для них будет звучать сколько угодно заезженных мелодичных опусов. Перселл, Воан-Уильямс, Элгар, Финци[157] и прочие в том же духе. Наряду, впрочем, с передачей о Бёртуистле; то есть мы не ограничиваемся одними золотящимися нивами и коровьими лепехами.
Абигейл засмеялась.
— Главное — чтобы нас не приняли за отделение БНП[158], отвечающее за культуру, это опасно, — окрыленный ее реакцией, продолжал Соумз. — Подлить вам шипучки, прелесть моя?
Абигейл протянула стакан и одарила Соумза такой улыбкой, от которой его ленивый взор заметно повлажнел. Джек уехал домой в большом раздражении. Секрет успеха в том, чтобы, не открывая рта, делать вид, будто жаждешь серьезного разговора.
Он понятия не имел, когда отмечается День святого Георгия, но спросить не решился. Позже справился в интернете. Оказывается, двадцать третьего апреля. Между прочим, в Англии — национальный праздник. И ровно в тот же самый день родился — и умер — Шекспир! Даже неловко становится — будто придумал все это какой-нибудь консерватор из окружающих Лондон графств, некий местный божок. А теперь футбольные хулиганы и фашисты считают День святого Георгия своим праздником. Отмечать его так же стыдно, как демонстрировать собственные гениталии.
В его распоряжении несколько месяцев. Надо будет отнестись к работе со всей серьезностью. Произведение должно быть насквозь языческим, новым, смутно-таинственным; оно будет посвящено утрате матери, Матери-Земли. Утрате Мойны и Милли. Утрате дома на холме, своего «орлиного гнезда», из которого открывается вид на лесопарк. Утрате Уодхэмптон-Холла. Все это разом ускользнуло у него из рук. Грачи, негромкие удары крокетного молотка по шару, скрытые в земле кости пращуров. Ему будет чем заняться.
Доналду, безусловно, очень худо. Глаза тусклые, неприкаянно бродит по дому, будто что-то ищет. Он требует куда больше заботы, чем Джек предполагал; помимо прочего, нужно готовить ему еду и прибирать в доме. Доналд то и дело называет сына Мойна — по ошибке, естественно. Они даже смеются над этими его оговорками.
Тут, в Хейсе, Мойна стоит за каждой дверью и может выйти в любую минуту. Когда Джек особенно долго принимает ванну, он невольно ждет ее оклика: вот сейчас она спросит, не утонул ли он еще. Вечерами, уже после того как Доналд, покопошившись в ванной, уходит спать, а Джек уже за полночь садится к телевизору смотреть всякую ерунду, Мойна, уютно устроившись в своем мягком кресле (теперь заваленном пачками непрочитанных газет), обязательно громко зевнет и заявит, что и не думала дремать. Этот призрак — Мойна его детства и юности. Его мамочка. Однажды, когда он что-то готовил, ему показалось, что она проскользнула внутрь его самого. Он чуть не выбранил отца за то, что тот слишком громко сопит.
Джека прямо-таки подмывало натянуть на себя ее домашние брюки, ее вязаную кофту и потом беспрестанно одергивать рукава. Когда отец достал из кухонного шкафчика пакеты со счетами и деньгами на оплату и стал выуживать монетки для газового счетчика, Джек чуть было не протянул за ними руку.
Уже сильно похолодало, последняя листва, облетевшая на узкие чахлые газоны с жалкими островками еще зеленой травы, превратилась в грязное месиво. Джек возил отца по окрестным живописным местам: Чейниз, Кливден или Стоук-Поуджез. Но прежде чем выехать на утыканный столбами электропередач сельский простор, всякий раз приходилось подолгу стоять в загазованных пробках. В рекомендуемых путеводителями пабах было, как правило, холодно, за безвкусную еду драли три шкуры. Доналд смотрел вокруг с полным безразличием. Сельские красоты его не занимали. Другое дело аэродромы, самолеты, сборы моделистов-планеристов возле автомобильной свалки, огромного склада или среди усеянного коровьими лепешками и продуваемого всеми ветрами поля. Но даже когда Джек, наступив себе на горло, предлагал съездить в подобное местечко, отец неизменно отказывался.
Сочинение на тему древней Англии застопорилось уже на двадцать втором такте. Зачин напоминал Бриттена, которого дубиной заставили подделываться под Пярта, а потом процедили сквозь сито танца «моррис»[159]. Ни к черту не годится. Джек отправился в Уотершип-Даун — откуда рукой подать до Уодхэмптона — и постоял под резким ветром на поросших травой отвалах старинного форта Лейдл-Хилл; он чувствовал себя бесплодным горемыкой. Было заметно, что по-зимнему сухие пашни помаленьку отгрызают от холмистой местности акр за акром, а посреди освоенной земли несуразно торчит гигантская антенна. Шагая через унылый фермерский двор, Джек приметил вдалеке помятый фургон; описав большой круг, драндулет с явно недобрыми намерениями устремился к нему и затормозил у самых ног. Джек остановился. Из окна высунулась раскрасневшаяся от ветра физиономия и рыкнула что-то насчет частного владения.
Всю пьесу Джек уничтожил, кроме последнего такта, затем порвал и его.
Потянулись предрождественские дни, они складывались в недели — все как одна пепельно-серые. Небо непроницаемо свинцовое, да и какое же это небо — не разглядеть ни облачка. Испарения бесцветной земли или даже воздуха словно бы сгущаются в плотное уныние, нацеленное прямиком в сердце Джека, которое вроде бы не сильно и болит, только от горя переходит в газообразное состояние. Дождя почти нет, хотя он ежеминутно собирается покрапать — не полить. Вот уже, кажется, накрапывает, а на самом деле не выпадает ни капли. С небес сочится до того жидкий свет, что невозможно определить время дня. По ощущениям Джека, это неверное равновесие должно смениться очистительным, искупительным пламенем, но пламя не вспыхивает, да и ночь не наступает. Возможно, не наступит никогда. Дни ухают в колодец; или в черную угольную яму. А тем временем поток машин, то густея, то чуть мельчая, непрерывно вьется по дорогам неизвестно куда и неизвестно зачем. Глядя сквозь грязное ветровое стекло или с узких тротуаров Хейса, Джек слышит звуки арфы. Никогда прежде он не слыхал, чтобы арфа исполняла подобное. Она играет серую английскую пасмурность. Играет погоду Англии. Чисто английскую пепельную действительность, свинцово-непроглядную тщетность любых усилий. Где возможно присвоение чужой собственности. Где вокруг каждого города выросло раковое кольцо из торговых центров, увешанных веселенькими флажками, и кварталов коммерческой недвижимости. Арфа играет о людях, у которых слишком много денег, и о тех, у кого богачи деньги отняли и на кого теперь всем наплевать. О несметных суммах, потраченных на то, чтобы изгадить зеленую цветущую землю и чистый воздух — а ведь были, были когда-то чистыми и земля, и воздух, причем не сказать, чтобы страшно давно.