— Ну, и что прознали? — Воевода упрямо не отводил тяжелого взгляда от худого лица дьяка. «Крыса бумажная, — с неприязнью подумал Иван Назарович. — Думал я прибрать тебя целиком к рукам, ан увертлив дьяк, что твоя ящерка! Окромя пыли бумажной, скареда, похоже, ничем не питается, оттого и высох до желтизны!»
Дьяк внешне спокойно выдержал взгляд воеводы, развел руками:
— Все склонны думать, батюшка воевода, что сотворил сие душегубство кто-то из пришлых. Скорее всего, из бурлаков, которых ныне наберется в Самаре поболее сотни. Сия гулящая братия наполовину из беглых колодников да из волжской разбойной вольницы. А они друг дружку нипочем не выдадут! — сказал, а про себя усмехнулся и подумал: «Засуетился воевода, засуетился! Горячие деньки подступили к Самаре, страшишься за свою грешную душу! Сказал бы я Господу правду, да черт близко! — и поежился бережливый дьяк под гнетущим поглядом воеводы. — Вона как глазищами-то вызверился! Ништо-о, даст Бог, и я в люди выберусь, и гож буду не токмо для воеводского понукания, а и сам посохом в чужую спину почну тыкать!.. А о том, что стряслось да кто тому повинен, знает моя грудь да подоплека![117]»
— По нынешнему великому замешательству от калмыцкого набега подлый душегуб мог и вовсе из Самары убечь в Понизовье, — с поспешностью поддакнул воевода, подсказывая дьяку, о чем можно пустить по городу слух. — Ищи-свищи его теперь где-нибудь у разбойного атамана Стеньки. — Алфимов грузно поднялся. — Изготовь, дьяк, отписку о калмыцком набеге в приказ Казанского дворца, опосля подпишу… А покудова пойду к себе, прилягу. Голова гудит, да и слабость в теле… Ежели степняки сызнова у надолбы объявятся, пришли нарочного немедля!
— Иди, батюшка Иван Назарыч, иди да сил набирайся, — раскланялся дьяк Брылев с уходящим воеводой. — Будет какая спешка — сам забегу и извещу.
Едва за воеводой закрылась дверь, лицо дьяка сразу стало строгим, угодливые морщинки у глаз и у рта разгладились, глаза потемнели.
«Иди, иди, душегуб! — все больше укреплялся в своих подозрениях дотошный дьяк Яков. — Ишь, скопидом, не чует, что раскусил я его разбойную натуру! Для меня сия тайна — тот же клад про черный день! Одному Богу известно, в какую сторону дунет с Дона разбойный ветер! Грянет Стенька к Самаре — воеводской головой от разбойников откуплюсь! А придет из Москвы великого государя ратная сила — объявлю вины воеводы пред государем, что тиранил обывателей, совокупно с таможенным головою Демидкой Дзюбой утаивал деньги с пошлин! В милость себе испрошу откупа здешних добрых рыбных вод, к столу великого государя самолично рыбицу почну поставлять… А там, гляди, не хуже купчишки Шорина разживусь, вся Москва Якова Брылева знать будет…»
* * *
Свои деньги пересчитывать не надоедает! Вот и ныне рано поутру, встав с постели, в которой похрапывала его дородная супруга, Брылев в исподнем белье прошел на цыпочках в горницу, где у него стоял рабочий стол с бумагами — иной раз и до поздней ночи сидел над ними старательный дьяк! — отодвинул стол от стены. Вынул из ящика узкий нож, подсунул его в щель между подоконником и бревном, нащупал крючок, надавил, одновременно пальцами нажав от себя толстую, желтой краской крашенную доску. Подоконник сдвинулся с места. В бревне у Яков а был тайник-выемка, а в ней в двух холщовых мешочках хранилось заветное сбережение дьяка — на черный день, как он говорил себе.
Яков бережно вынул мешочки, звякнув ими — куда приятнее, чем бесполезный пустозвонный благовест с колокольни! — поставил на столешницу, развязал надежные узлы из крепкой дратвы.[118] Лаская блеском, глазу открылись собранные за многие годы монеты, да все из серебра: здесь и полушки, и новгородки, и сабленицы, и гривны. Были здесь польские злотые, персидские аббаси, даже арабские динары, полученные дьяком в гостинец от частых в Самаре торговых мужей, а более того взятые правдами и неправдами у проезжих заморских гостей…
Он встал, вынул из кармана кафтана, который вместе с шапкой висел на деревянном колышке у двери, с десяток днями добытых за писание прошений монет, ссыпал в мешочек.
— Кабы к этим монетам да побольше золотых рублевиков! — мечтательно вздохнул дьяк и потер ладонями. И вдруг торопливо оглянулся на закрытое ставнями окно: почудилось, будто чей дурной глаз в узкую щелку из сумрака подворья подглядывает! И успокоил себя: света в горнице он не зажигал, да и пес на цепи молчит, знать, никого под окном нет. Торопливо завязал мешочки, еще разок прикинул на ладони на вес свое богатство, перекрестил их, словно родных сынов перед дальней дорогой или перед ратным походом, опустил на прежнее место, посадил подоконник на крючок. Постоял, потирая взмокшие ладони, и вновь — в который раз за эти дни! — вспомнил недавний разговор с подьячим Ивашкой Волковым.
«Тяк-тя-ак! Да не тяк! Негоже двоим у одного родничка толочься. — Яков прошел по горнице, по привычке сцепив руки на пояснице. — Разом из него не пить, а и уступать подьячему не разумнее, чем вовсе от жажды помереть!.. Ныне Христов день, стало быть, не минет Ивашка Волков питейного дома. Надобно за ним добрые уши послать — о чем спьяну болтать учнет? „Крестник“ Томилка там постоянно вертится… — Приняв решение, снова потер ладонями. — Иду сам! Такое в ухо шептать пристойно, чтоб шалый ветер не разнес по городу… А ежели пьяница Ивашка сболтнет чего лишнего, и мне живу не быть от лиходея воеводы! Он набрал себе уже до десятка своих послухов по городу, от себя им деньги платит! К чему? Альбо мне и моим ярыжкам уже не верит? Унюхает что воевода — замочит концы да и схоронит их в Волгу от всякого сыска!»
Взбудив супругу, дьяк известил ее, что идет к заутрене, а потом по делам к целовальнику Семке Ершову.
— Не пьян воротишься? — донесся до Якова из спальной комнаты обеспокоенный голос жены: редко такое бывало прежде за Яковым, а в последний годок, как получил отворот от стрелецкой женки Кузнецовой — знала о том супруга, — нет-нет да и попахивает от него винцом. — Не пил бы ныне, батюшка, — а в голосе никакой веры, что дьяк послушается ее остережения.
Яков хохотнул в ответ:
— Вот-вот, тако же схватилась мачеха о милом пасынке, когда лед сошел! А пропал-то малец еще по лету! — Хлопнув на голову шапку, уже в дверях добавил: — По нынешним временам, матушка моя, не выпить чарку в питейном доме — великий грех перед государем! Наши копеечки ох как ему да боярам московским надобны! Поистратился Алексей Михайлович в польской да в крымской войнах в беспокойной гетманской Малороссии! А теперь вот и под Самару калмыки пришли, ограду в надолбах порушили, чинить надобно… — Яков поправил на сивой голове суконную шапку и шагнул за порог.
Отстояв службу — воеводу Алфимова в соборе не видел, — дьяк поспешил из кремля в Вознесенскую слободу — туда был еще прошлым летом перенесен питейный дом, чтобы подгулявшие простолюдины тешились кулачными боями не в городе, где и до греха недалеко по тесноте и многолюдству, а на просторном волжском берегу.
Когда проходил рынком, в людской крикливой толчее у раскрытых лавок с охрипшими зазывалами, шарил взглядом по людским головам в надежде приметить своего подьячего за написанием челобитных или писем в другие города родичам. И вдруг вздрогнул: у него за спиной чей-то озорной либо и в самом деле испуганный крик-призыв раздался:
— Дайте кату достойную плату!
«Неужто изловили кого на татьбе да в ослопы возьмут?» — подумал дьяк и оглянулся: коль бить кого будут, как обычно бывает с пойманным на краже, так чтоб уйти подальше, не видеть чужих страданий и не слышать крика истязаемого…
Разглядев в людской толчее рослого, широкого в плечах самарского ката Ефимку, дьяк Яков успокоился. Ефимка, повесив на плечо страшную витую плеть, протискивался от воза к возу и собирал с приезжих крестьян доброхотные подаяния деньгой или харчем: соберет Ефимка горсть денег и — пошагает к тому же питейному дому.