Кто были эти всадники? На этот вопрос мог ответить атаман Максим Бешеный. Но он и его товарищи, повязанные, лежали в трюмах в ожидании скорого и страшного суда астраханского воеводы, а потому и не могли видеть уходящих на северо-запад в верховья Яика Ивашку Константинова и Мишку Нелосного с горькими вестями к атаману яицкого казачества Леско.
Глава 3
В городе Астрахани
1
Осторожно, ногой нащупывая каменные ступеньки, воевода князь Иван Семенович Прозоровский, сутуля широкую спину, спустился в подземелье. Ради княжеского бережения его сопровождали дьяк воеводской канцелярии и два стрелецких командира, дежуривших в тот день при воеводе, хотя с дыбы у астраханских палачей — не рыба с крючка! — еще никто своей волей не срывался, чтоб счастливо уйти…
В душном и вонючем подземелье, куда свежий воздух поступал только через входную дверь, при трех масляных горелках по углам, за грубо сработанным, но крепким столом сидел подьячий в мятом сером кафтане и с большой заплаткой на правой поле, словно в то место кто-то сунул нарочно горящей головешкой. Перед подьячим лист исписанной бумаги, справа заточенные, а слева исписанные перья. Насупротив, на темной, серым камнем выложенной стене, изогнувшись, висел на вывернутых руках один из главных заводчиков яицкого мятежа атаман Максим Бешеный.
При появлении князя, боярина и воеводы Ивана Семеновича подьячий взвинтился головой от стола к низкому своду пытошной, и так, с согнутой шеей, поспешил навстречу грозному воеводе, держа перед собой легкое плетеное кресло.
— Оставь! — сурово осадил проворного подьячего Иван Семенович, с трудом принуждая свой организм дышать затхлым и смрадным воздухом, от которого сразу в висках начинало стучать. — Ныне нет у меня времени долго с вором балясы точить! Что нового с последних пыток речил сей вор? Должно, не шибко таился? Ведомо же, где конь катается, тут и шерсть остается! Где водырь идет, там и стадо бредет! Ну, что прознал от головника воровского?
Подьячий покосился на казачьего атамана. Голый по пояс, с рваными следами ударов плети на плечах, на спине и на заломленных руках, исхудавший и заросший до звериного облика, Максим Бешеный огромным усилием воли поднял голову. В его черных глазах отразился блеск горелок. Рот раскрылся, запекшиеся в крови губы шевельнулись, но вместо слов послышался лишь протяжный стон. Из недавно рассеченного чем-то острым лба на лицо стекала темная кровь, запекаясь на бровях и в усах…
— Твердит вор Максимка, — пояснил долговязый, с длинной бородой подьячий, — что стрелецкого голову Богдана Сакмашова волей казацкого круга показнили за его лихоимство и звероподобное отношение к яицким казакам, за утайку жалованья стрельцам и в том же, дескать, грозились и астраханскому воеводе… — сказал и тут же умолк, испугавшись не своих, а переданных атаманом слов.
— Что сказывал сей вор про Гришку Рудакова и о сошедших с ним воровских стрельцах? — Воевода и князь сурово глянул на сникшего казачьего атамана, но тот не видел гнева в больших полувыпуклых глазах Ивана Семеновича, не уловил жестокой усмешки, мелькнувшей на его губах: ему ли, воеводе и князю, всерьез принимать какие-то угрозы от шатучих людишек, которые носятся в иную годину по просторам России под стать ветром гонимым кустам перекати-поля!..
— Про Гришку Андреева сына Рудакова сказывал вор Максимка, — поклонился подьячий поясно, — что тот со ста и тридцатью стрельцами сошел с острова Кулалы в море на сыск воровского атамана Стеньки Разина, чтоб тако же пристать к воровству и разбою. А что с ними случилось по ушествию, того он, вор Максимка, не ведает.
— Кто первый зачинщик яицкого мятежа? — почти выкрикнул князь Иван Семенович, с трудом уже втягивая в себя воздух пытошной, от едкой копоти начало щекотать в носу и щипать глаза. — И кто из воров саморучно стрелецкого голову Богдана Сакмашова сажал в мешок? О том сказал ли доподлинно?
Воевода тяжело шагнул к стене с крючьями, потянул было руку рвануть бывшего атамана за бороду, но озноб омерзения сковал брезгливого князя: усы и борода пытаемого залиты темной кровью.
— Эко! Где кат Офонька? — вырвалось у раздраженного упрямством казака воеводы. А еще из-за вони в подземелье, из за того, что приходится вообще заниматься какими-то ворами да разбойниками, а не досугом в семье и на природе…
— Кат Офонька отпущен мною домой отобедать, князь воевода Иван Семенович, испуганно замигал глазами подьячий, ожидая гнева на свою голову. И поспешил ответить на воеводский спрос по делу: — Поименных зачинщиков яицкого мятежа вор Максимка Бешеный не назвал, отговариваясь, что в тую самую пору не был на берегу Яика, а в городе собирал казаков и стрельцов к походу на Кулалы.
— Ну ин быть по тому его сказу, — у князя Ивана Семеновича в голове словно тысяча кузнечиков затрещали, один громче другого. Он чувствовал, что еще десять минут, и стрелецкие командиры, которые в безмолвии стояли за его спиной, вынуждены будут уволакивать его из пытошной под руки, совсем потерявшего сознание. — Подай, Прошка, именной список всем яицким ворам и изменщикам. Государь-батюшка Алексей Михайлович повелел пущих воров слать к сыску на Москву. Сколь их тут?
— Сто и двенадцать воров, батюшка князь и воевода. Все пытаны, да с пыток мало винились в своем воровстве.
— Та-а-ак! — Воевода взял поданное подьячим Прошкой перо, согнувшись над столом, начал делать пометки в списке. — Сих воров повесить принародно, а кои без пометок — сковать и отправить за крепким караулом в Москву. — Князь Иван Семенович ойкнул, покривившись из-за тупой боли в пояснице, разогнулся. Отдав распоряжение дьяку, повернулся к двери… И вдруг резко обернулся к стене с крюками. — Ты что это, вор, расплевался при упоминании имени великого государя и царя?
Максим Бешеный, сплюнув кровавый сгусток на затоптанный и давно не мытый дощатый пол, не ответил воеводе, а уставил сначала удивленный, а потом скорбно-укоризненный взгляд на одного из стрелецких командиров. Из намученного горла — кат не раз душил казачьего атамана петлей, подтягивая казака вверх, вырвались хриплые слова, которых и разобрать поначалу было непросто:
— Молил же — убейте меня… Именем Господа молил… Вот, теперь зри, коль совесть не вовсе замутилась, как воевода моими муками тешится… И другим казакам не слаще приходится… Кто на Кулалах остался, те счастливее нас…
От жутких, с обидой за дарованную жизнь слов у Аникея Хомуцкого закаменел затылок. Все это время он мучился угрызениями совести — неужто и в самом деле они с Митькой Самарой там, на Кулалах, сделали не то? Сохранили человеку жизнь, а жизнь, получается, стократ хуже мгновенной в бою смерти… Вошел в пытошную, увидел Максима и содрогнулся человеческой бессердечности… Надежду имел, что не признает его казак. Ан признал! Без малого год минул с того памятного боя на диком Кулалинском острове, год в мучительных пытках! И пытки завершатся либо повешеньем завтра поутру, либо отправкой в Москву. А на Москве у Петра и Павла[80] каты куда сноровистее супротив астраханских!
Аникей не сдержался и, полагая, что суровый сверх всякой меры воевода не видит, трижды истово перекрестился. А может, почуяло вещее сердце, что минет некоторое время, и он сам, на этих же крючьях, с вывернутыми руками повиснет в полуобмороке. А князь и воевода Прозоровский крепкой рукой в ярости будет драть ему бороду, обзывая тако же вором и изменщиком, потатчиком сбежавшим разинским ворам! И эти торопливые крестные знамения припомнит…
Воевода, должно, разглядел тень перекрестившегося пятидесятника, резко повернулся и, сурово насупившись, зло спросил:
— Жалеешь вора, стрелец? Откель вор Максимка тебе ведом? Ну, живо сказывай, да без уверток, не то…
Аникей с трудом оторвал взгляд от жгучих продолговатых глаз казака, сдерживая невесть с чего закипевшую в душе злобу, с открытым вызовом ответил: