— Не отвертелся-таки воевода! — выкрикнул Потап Говорухин. — Зубрист топор дорожку чертит приметную!
— Знать, там и умереть, где твой конь валялся![130] — подхватил крик Говорухина новый сотник Иван Балака.
— Шагай шустрее, воевода! — пристращал Янка Сукин и в спину ратовицей бердыша ткнул. — В ночь хмельного в рот не брал, а теперь тростиночкой гибкой шатаешься!
— Оно и видно — тайный стаканчик одинаково с явным в голову бьет! — крикнул Митька Самара, сопровождая со стрельцами воеводу.
— Вот-вот! Полез козел тайно в чужую городьбу да и скубнул сучком с себя шерсти клок! А другой такой ни у кого нету!
— Надумал воевода правду схоронить, так и сам из ямы не вылезет до страшного суда!..
Крики неслись отовсюду, Алфимов вертел головой, всматривался, словно старался упомнить всех обидчиков. Потом прохрипел с натугой, зло оскалив зубы, как бы пугая взбунтовавшихся стрельцов:
— Одумайтесь да покайтесь! Что творите? Сломите гордыню, повяжите воров для крепкого сыску… Не пихайся, Янка, чтоб тебе ершом колючим подавиться! Изменщики великому государю да сгибнут! Не миновать вам дыбы тяжкой, будьте прокляты все…
— Эй, воевода! Уймись! — постращал Иван Балака. — За этаку песню и по боку тресну!
Вслед воеводе народ пошел к Волге, где с тоской и с печалью в криках метались над водой встревоженные, будто смыслили что-то в городских делах, чайки: чуяли близкую непогоду… За конвойными стрельцами и катом Ефимкой выступали впереди толпы протопоп Григорий и игумен самарского Преображенского монастыря Пахомий,[131] чтобы в последнюю минуту молиться о его грешной перед Господом и людьми душе: сам воевода, видно, не очень-то раскаялся в содеянном…
Михаил Хомутов тоже хотел пойти на Волгу вместе со всеми, чтобы увидеть последний час ненавистного убийцы, но в толпе его кто-то взял за руку, попридержал.
Сотник в недоумении оглянулся — рядом стояла растревоженная Луша с глазами, полными слез.
— Не ходи туда, Михась, не надо… Душа Аннушки на небе успокоится теперь, отомщенная, а ты не ходи, не береди лишний раз свежую рану. Казнят убивца и без тебя… Идем, Михась, время к обеду. Иные пущай на берегу гуляют, я видела, казаки да стрельцы там столы ставят. Говорят, поминки по убитым справлять будут… Пусть себе справляют, мы дома пообедаем, помянем и помолимся вместе по Аннушке… Идем, Михась, идем, братка названый.
Тронутый заботливыми словами, Михаил Хомутов послушался Лукерью и покорно пошел к своему дому.
2
Самарский городничий Федор Пастухов да кабацкий откупщик Семка Ершов, не из любви к казакам, а угождая грозному атаману и его воинству, чтоб не учинили в городе разора и насилия, в тот день расстарались от души. Тризну по погибшим справляли на стругах и на берегу, славили атамана, его верных есаулов, храбрых казаков, понизовых стрельцов и весь черный люд. Выпили и за новых сотоварищей — самарян.
— Нам теперь, Аника, вместе до Москвы сызнова идти! — кричал через стол Лазарка Тимофеев, затащив своего недавнего караульщика на струг. — Не в обиде на нас, что мы с Мишкой Ярославцем тогда повязали тебя да ружье отняли? Как прознали от встречных стрельцов, что наш батька к себе на Дон пошел, ну невмоготу стало вольным казакам, тем паче, что везли вы нас в Астрахань под руку клятого воеводы… Вот и удумали — караульщиков повязать да утечь к своим куреням!
— Я говорил Лазарке, давай стрельцов с собой на Дон сманим, — весело посмеиваясь, вспомнил скуластый, с узким разрезом глаз Мишка Ярославец, похожий обличием на мордвина. — А он мне такой резон выставил, что, дескать, шатких стрельцов со станицей на Москву не послали бы! Тогда не сговорились, зато теперь заедино. Пьем, стрельцы, за братство до скончания века!
— Пьем, казаки! — поднял кружку Аникей Хомуцкий и, выпив, со скорбной улыбкой добавил: — И на том спаси вас Бог, что не прибили тогда до смерти… Кого бы спустя малое время после вашего ухода князь Прозоровский бил в пытошной кнутом? А так лишний раз князюшка распотешился, порадовал сердечко лютое моей кровушкой…
Лазаркины глаза потемнели, левое плечо еще выше вздернулось, словно есаул изготовился к кулачной потасовке, длинные усы задергались. Через силу выговорил, трезвея от вспыхнувшего раздражения:
— Средь атамановых переговорщиков, посланных в Астрахань с повелением сдать город без кровопролития, был и мой меньшой братка Омельянко… Добрый был казак, статный и красивый, не то что я, кривоплечий от крымского копья. На Омельянку красные девки заглядывались, улыбкой манили казака… Отдали переговорщики атаманово письмо Мишке Прозоровскому, полковому воеводе, тот снес старшому братцу. В ненасытной злобе своей повелел воевода схватить казаков и повесить на торге, как будто это тати лесные!.. Ну и разгорелись казацкие сердца ответной злобой, досталось и воеводам обоим, и боярам, и детям боярским, всем, кто встал поперек дороги с саблей…
— Кровная месть на Руси издревле свята, брат Лазарка. Иначе и не должно быть в законе: взял чужую жизнь — отдай, поганец, свою в отместку! Чтоб неповадно было власть альбо оружие держащим надеяться на крючкотворство приказных дьяков. — Аникей, встав с кружкой, предложил: — Помянем души убиенных братьев казаков, и стрельцов, и городских людей всяких!
— Помянем, братцы…
Никита Кузнецов и Митька Самара, осмелев от выпитого вина, выбрали удобную минуту и подошли к атаману Степану Тимофеевичу поздравить с покорившейся Самарой. Стрельцов, прежде проверив, нет ли при них потайно спрятанного оружия, пустили на палубу.
Пообок с атаманом были два его самых верных телохранителя.
Самаряне позже узнали, что это родственники Матрены Говорухи, названой матери Степана Тимофеевича: сын Яков да зять Ивашка Маскаль. Родителя своего атаман лишился рано, едва ему исполнилось двадцать лет, родной матери и не помнит толком, рос на руках заботливой Матрены, поскольку сам Тимофей Разин с казацким войском был в частых ратных походах.
Яков Говоруха и Ивашка Маскаль, в красивых с зелено-желтыми цветами палатах, в меховых шапках, несмотря на жаркую погоду, круглолицые и плечистые, завидев подходивших стрельцов, насторожились, руки легли на редкостные у казаков двухствольные пистоли.
— Не полошитесь, други, — приподнял руку атаман. — Этих самарян бояться нечего… А одного из них я, кажется, хорошо знаю! Идите ближе, стрельцы.
Яков и Ивашка отошли с дороги, вновь встали пообок Степана Тимофеевича, зорко поглядывая на гостей.
Митька, неловко поклонившись атаману и пожелав ему ратных успехов аж до Москвы, спросил:
— Не видел я в твоем войске, батюшка Степан Тимофеевич, давнего знакомца Максима Бешеного. Где, часом, он, жив ли?
— А ты, стрелец, откель Максимку знаешь? — полюбопытствовал атаман, лежа на ковре, упершись спиной о мачту струга и подложив под себя свернутую шубу с подкладкой из алого сукна.
— Мы с Никитой Кузнецовым помогли под Царицыном ему уйти из-под караула, когда везли казаков на сыск в Москву. Ему да еще казаку по кличке «Петушок» и Никитиному побратиму кизылбашцу Ибрагимке.
— Сказывал мне о том Максимка. — Атаман подпушил усы, карие глаза его потеплели. И вдруг выказал свою дивную память: — Но сказывал мне тако же Максимка, что помогли ему уйти со струга те же стрельцы, что изловили его на острове Кулала, когда напал на яицких казаков князь Львов! Так ли дело было?
— Прости нас, атаман Степан Тимофеевич, — сробев малость от сурового спроса, поклонился Митька Самара. — Но Максимка в той сече смерти себе искал, а мы с пятидесятником Хомуцким повязали его, едва сами при этом не легли кровавыми кусками от сабли казака, воистину в драке бешеного! Поначалу жизнь сберегли, а опосля и волю возвернули. Да еще и незрелые мы тогда были, как завязавшееся яблоко, — пояснил Митька Самара с виноватым выражением лица, — и до Спаса было еще ох как далеко!