Никита осмотрел рундук пятидесятника в надежде сыскать пистоль, кинжал или саблю, но под руку попал лишь кожаный мешочек с монетами. Никита развязал его, сыпанул на стол. В сумрачном свете из окошечка на столе заблестели серебряные рубли, их было пять, да не более десятка серебряных же новгородок.
— Не богат наш пятидесятник, а потому это серебро надобно будет ему возвернуть. — Никита вспомнил, что Аника после пожара дал ему на обустройство серебром рубль да деньгами полрубля. — Аника любит выпить, любит и покушать, а лисья нора не бывает без куриных косточек… Авось и рыбака толкает в бока, с печи снимает да в воду купает! — и обрадовался несказанно. — Ага, ну-ка, что в этом чуланчике? Не здесь ли?
Пообок с лавкой был сооружен небольшой чуланчик, дверца которого также заперта на висячий замок. Хватило и здесь одного взмаха топора. Никита, глянув внутрь, усмехнулся, помечтал как о несбыточном: вот так бы и ему теперь одним ударом да срубить бы эти гиблые деньки мытарств по Хвалынскому морю, чтоб снова к товарищам в Астрахань, а лучше того в родимую Самару, к глазастой и ласковой Паране, к детишкам…
В чуланчике сыскались сухари, в промасленной тряпице изрядный кус соленого сала, каравай ржаного хлеба недавней на учуге выпечки, пять сушеных толстолобиков, два круга копченой колбасы, окорок фунта на четыре.
— Ух ты-ы! — только и выдохнул Никита, сглотнув набежавшую слюну, присел на край лавки перед раскрытым чуланчиком, потом нагнулся и рукой качнул ведерный бочоночек — полон! И тут снова прогорклая колючая судорога перекрутила утробу похлеще, чем прачка перекручивает, отжимая, простиранные портки или рушник. Никита не выдержал, вскрыл одну бутылку из запасов Аники, перекрестился, крякнул, отпил несколько глотков, тут же отломил краюху хлеба и полкруга колбасы…
Через полчаса, сытый и обогретый изнутри и снаружи, Никита вышел на палубу, покачиваясь не только от морской волны — крепкое вино, выпитое на пустой желудок, ударило в голову, в ноги и легкой прозрачно-колышущейся пеленой легло на глаза.
— Ну-ка, ну-ка, — бормотал Никита, оглядывая струг, море и небо над головой. Через люк глянул в мурью[15] — воды набралось изрядно, одному ее вычерпать и мыслить нечего, сил не хватит бегать с ведрами вниз да вверх. Никита обреченно махнул рукой — все едино струг кизылбашцам вот так, целиком, он не оставит, а сожжет, коль к тому будет возможность.
— Однако струг не сеновал, одной искрой не подпалить, как Еремка мой двор… Чу, солнышко проглянуло, — обрадовался хмельной Никита, словно теперь-то все беды прочь уйдут и его вынесет ветром к родным российским берегам. О-о, родимые берега! С каждым часом и с каждым порывом ветра вы дальше и дальше, а с вами и милая Россия, где трудновато порою жить, да все же родная сторонка, а не гиблая горькая чужбина!
Никита невольно вздрогнул, шагнул от мачты и встал у кички[16] — накликал, похоже, на свою голову! Там, за правым бортом, сверкнули сине-черным отливом скалистые громады, потом их вновь затянуло серым вязким мраком. Нет, не затянуло, а тучи наползли на солнце, и окоем сузился вокруг струга на расстояние не более версты.
Хмель разом, словно одним порывом ветра, выдуло из головы, Никита настороженно глядел вперед. Что же готовит ему Господь там, на недалеком уже берегу?
До наступления вечера Никите еще дважды удалось разглядеть приближающийся берег с заснеженными горами, и всякий раз тревога окатывала его с головы до ног словно ледяной водой — что ждет его там? Что бы ни ждало, решил Никита и кулаком пристукнул о заднюю часть бушприта, а битым псом он к чужой ноге ни за что на свете не приляжет! Лучше от пули или от сабли погибнуть, чем скотское житье в неволе!
Укрепившись так мысленно и осенив себя крестным знамением, Никита, когда уже вовсе стемнело, вошел в каюту ныне спокойно, наверно, спящего на учуге Аники Хомуцкого и прилег на лавку, кинув под себя матрац из камыша, а под голову мягкую куриного пера подушку, которая была спрятана в рундуке пятидесятника. И отдавшись на волю Господа (а что он мог еще сделать один на бурей разрушенном струге?), едва только прилег головой на подушку, как тут же уснул, убаюканный мерным покачиванием и изнурительной борьбой со штормом.
* * *
Резкий толчок сбросил Никиту с лавки на пол, да так роптово, что он головой трахнулся о ножку стола.
— Ох ты, дьявольщина! — ругнулся Никита спросонья. — Кой бес так-то потешается, а? — Не разобравшись, он решил, что кто-то над ним недобро подшутил. Вскочил, готовый тут же дать ответного тумака неосторожному забияке. Но едва взгляд упал на серый квадрат окна, а потом и на распахнувшуюся от толчка дверь каюты, как осознал свое незавидное положение. Нахлобучил шапку и шагнул было к двери, посмотреть, куда именно ткнулся в берег струг, как недалекий свет высокого костра заставил замереть: на берегу, тако же видимо, разбуженные треском навалившегося на прибрежные камни струга, словно недвижные изваяния, стояли две человеческие фигуры с саблями наголо. Они были по ту сторону огня и через свет костра не могли сразу разглядеть Никиту. Чуть подальше, так же хорошо различимо, мотали головами два разнузданных, под седлами, коня…
— Кизылбашцы, разрази их гром! — распознал чужеземцев Никита и, к своему удивлению, не испытал леденящего страха. Он отступил в каюту, но так, чтобы видеть персов и быть готовым к драке. — Как их сюда черт занес? И двое ли только? А может, это передовой дозор большого отряда или при караване? Тогда почему других костров во тьме не видно?
Пока Никита размышлял, кизылбашцы сошлись, о чем-то посовещались, потом уселись у костра на песок, лицом к осевшему на камнях стругу. Наткнувшись правым бортом на острый камень, он чуть завалился на левый борт. Никита нащупал топор, положил его на лавку около себя, чтобы был под рукой.
«До рассвета, похоже, не сунутся на палубу, опасаются чужого дома. Ну, а потом…» — что будет потом, то не в его власти, это он отлично понимал. Тюкнув топором одного, а если повезет, то и второго, не домой кривым проулком бежать, а прямая дорога в лапы другим кизылбашцам! Только чудо могло в такой беде помочь.
— Аминем беса не отшибешь, добрым словом кизылбашца не умаслишь, — рассуждал Никита, с лавки продолжая наблюдать через приоткрытую дверь за близкими врагами. Снова вспомнил астраханские рассказы о русских пленниках в здешних клятых землях, где стоял невольничий город-рынок Дербень. — Помогай, святой угодник Никола, а ты, Никита, не пряди ушами! Беда не муха, не стряхнешь и не сдуешь с губы… А быть по моему делу так, как пометил умный дьяк!
Он протянул руку к чуланчику, отломил кус колбасы, краюху хлеба, налил в кружку вина — как знать, не в последний ли раз! — начал позднюю трапезу. Не хотелось верить в худшее, заранее руки на груди складывать и читать себе отходную молитву, потому как робкого беднягу только ленивый не бьет, а задиристого и силач стороной обходит!
Никита наелся до предела, во тьме смахнул с бородки невидимые крошки хлеба, запил вином. Тепло и сытость разлились по телу, и он усмехнулся:
— Вот так-то веселее будет перед дракой! — А сам по-прежнему наблюдал за кизылбашцами, которые сидели у костра и медленно, вместе с пламенем костра, раскачивались, словно два чучела под ровными порывами ветра. Прислушавшись, Никита различил негромкую песню на чужом непонятном языке. Никита вдруг обозлился за давнюю обиду, из-за которой теперешнее горе его стало во сто крат тяжелее!
«Будь один из них самарский воевода князь Семен Шаховской, ей-ей, ему бы первый мой удар топором по темени! Просил ведь лысого дьявола — оставь дома, покудова не срублю новую избу для житья Паране с детишками! А как дострою, так спешно и выеду к сотне и службу государеву стану нести исправно! Так нет же! На все мои слезные резоны каркнул плешивый воевода, будто предсмертное от ворона предрекание: „Ступай! Стрелецкая забота не о бабе и детях, а о государевой службе! Ежели и голову там оставишь, не честь стрельцу плакать! Вдова за покойного мужа от казны жалованье получит!“ Теперь я сгину в этих, богом кинутых краях, а Параня с ребятишками без своего угла по миру пойдут Христовым именем кормиться, от казны жалованья на всех не хватит! — От негодования и жалости к смирной и ласковой жене и детям у Никиты ком к горлу подкатился, даже кровь дикая в голову ударила. — Эх, черт побери! Уходить бы нашего воеводу — взять за ноги да в воду! У стрельца голова в расход на государевой службе, а у толстобрюхих воевод о них душа не темнеет с печали! Жаль, не туда, не в ту сторону пошла донская голутвенная вольница — на море шарпать! Надобно было на Самару грянуть… Эко, о чем раздумался! — спохватился и одернул себя Никита. — Умыслил всесильного воеводу за бороду ухватить, а сам и на полшага от собственной погибели еще не отсунулся!»