— Воевода-батюшка Иван Назарыч, что же эти заволжские разбойники коляску-то к берегу не подали, ась? — прогудел ворчливо за спиной Алфимова холоп Афонька, детина лет за тридцать, борода — лопатой. Зеленые, с желтизной, слегка выпуклые глаза глядели на никудышный, по мнению Афоньки, городишко. Холоп заранее выволок из каюты короба и кованый сундук с воеводскими пожитками, а теперь опасался — не пришлось бы на своем горбу все это тащить в гору до приказной избы.
Воевода, не удостоив холопа единым словом, молча глядел на приближающийся деревянный город, на посады от частокола и вниз к Волге и по сторонам от башен, на рыбацкие лодки, на десяток речных стругов и паузков — приткнулись тесно носами к берегу, будто голодные поросята к брюху матки, мало только хвостиками не крутят от радости!
Иван Назарович усмехнулся. На вид ему было лет под сорок, а может, и чуток побольше, телом дороден, но не ожирел и сохранил давнюю привычку каждое утро упражняться саблею со своим холопом, отчего и Афонька изрядно поднаторел в этом искусстве. Лелеял воевода коротко стриженную бороду, усы и пышные бакенбарды, волос у него на голове редкий, голова с большими залысинами, отчего он на людях никогда не снимал густого, колечками, парика.
На повторный вопрос холопа: «Отчего их не встречают?» — воевода оборотил свое долгое лицо с тяжелым носом, глянул на Афоньку строгими, уставшими за дорогу серыми глазами, проворчал коротко:
— Не гунди, леший!
— Да я молчу, воевода-батюшка, молчу, потому как, похоже, обманулся! Вона, поглядь, карета от воротной башни катит! Не карета для стольника государева, а фургон купеческий, право! Получше чего сыскать, что ли, не смогли? Ась?
— Укуси тебя карась! — буркнул, не оборачиваясь, воевода.
Афонька на минуту умолк, наблюдая, как карета, запряженная двумя белыми конями, прокатила мимо последних слободских амбаров и плетней около них, бережно спустилась к пристани и по бревенчатому настилу поверх приречного гиблого для колес песка приблизилась к пристани. Из коляски выскочил приказной чин в долгополом кафтане с желтым кушаком и в белой меховой шапке.
— Должно, самарский дьяк прикатил за нами! — снова забубнил повеселевший холоп и в ожидании столкновения струга с бревенчатой стеной пристани ухватил руками корзину со столовой посудой — самое ценное и хрупкое, что было с собой у нового самарского воеводы. — Побьют теперь все чашки!
Разом поднялись в воздух весла, струг со скрипом навалился бортом на причал, сноровистые молодцы отдали швартовые концы. Степан Халевин, хозяин струга, из самарских посадских, промышлявший рыбным торгом в Нижнем Новгороде, прикрикнул на работных, и они скоренько спустили сходни, подхватили скарб воеводы и бережно — кто знает, каков нравом новый хозяин города? — снесли до деревянного настила, где возница уже развернул сытых, вычищенных до блеска коней оглоблями к городу.
— Воевода-батюшка, я пошел следом за мужиками! Не скрали бы какого узла в толпе! Эвон сколь зевак встречь нам набежало! — засуетился Афонька и с бесценной корзиной ловко сбежал по сходням, закосолапил шаг в шаг за работными, которые вдвоем тащили кованый сундук с воеводской одежонкой, а впереди еще пятеро сносили к карете корзины и узлы…
Пропустив работных с багажом, навстречу воеводе от кареты проворно прошел приказной человек, в пяти шагах снял высокую шапку, поясно поклонился и, величаясь под сотнями любопытных глаз, представился:
— Дьяк самарской приказной избы Яков Васильев сын Брылев, — и руки потер, словно ему зябко вдруг стало.
Воевода Алфимов придирчиво оглядел своего будущего помощника — худощав, среднего роста, лицо как у истового пустынника со впалыми щеками, под глазами залегла синева; носит редкую длинную бородку и сивые усы. Светло-голубые глаза смотрели на воеводу внимательно и с почтением, без провинциального любопытства. На вид ему было не более сорока пяти лет, несмотря на раннюю седину.
Иван Назарович легким поклоном головы приветствовал брыластого[86] — не отсюда ли и прозвище в его роду укоренилось? — дьяка. Разглядел на левом безымянном пальце дешевенькое из серебра колечко с фальшивым, под рубин, камешком, усмехнулся: «Ишь, украсился! Хотя бы перед воеводой не срамился!» — но не сказал по этому поводу ни слова, махнул рукой дьяку, чтобы уступил дорогу, и пошел впереди, к карете, где Афонька на задке размещал багаж.
— Для житья мы подготовили тебе, государь-воевода, светлый терем, рядышком с приказной избой, — говорил за спиной воеводы приказной дьяк. — В тереме до недавнего времени проживал прежде бывший на Самаре воеводой князь Щербатов. А коль вашей милости будет желание себе новый и просторный терем срубить, так срубим спешно, как только облюбуете себе местечко, в кремле альбо на посаде.
— Средь разбойников-извергов? — не оборачиваясь, съехидничал воевода. — Живи сам с ними бок о бок, авось ночью зарежут, чтоб им ершами колючими подавиться!
Дьяк Брылев от таких нелестных слов о самарянах даже споткнулся на бревенчатом настиле, шагов пять молчал, потом негромко пояснил, что самарские горожане и посадские людишки — народец весьма смирный, в мятежах и в татьбе не замечены, хотя, как всему миру известно, в семье без урода не бывает. А так каждый занят своим сподручным ремеслом и разными промыслами…
— С ремеслом, а воры! — с непонятным упрямством перебил воевода сивобородого дьяка. — В Астрахани тамошние посадские вора Стеньку Разина вона с каким ликованием встречали! Свистни тогда он по-разбойному, и вся городская чернь своровала бы…
Дьяк счел за благо смолчать. Тем паче что уже подошли к карете. Афонька помог воеводе влезть через левую тесную дверцу, дьяк Брылев утеснился в уголок у правой, чтобы к воеводе не прикоснуться ненароком. Холоп с нарочитым кряхтением влез на козлы к одноглазому вознице, тот хлестнул коней, и карета, подскакивая на каждом бревне, потарахтела вверх к Самаре.
Город выходил к Волге частоколом с двумя наугольными башнями и с двумя башнями через равные промежутки. Вторая слева от угловой башни была воротная. Ворота распахнуты, и стража из пеших стрельцов стояла, чтоб посадский люд попусту, бездельничая, не сновал туда-сюда. Чуть в сторонке под стенами лепились посадские амбары.
Въехав в город, воевода подивился тесноте строений — узкие улочки, где едва разъехаться двум телегам, застроены небольшими деревянными домами с дворовыми постройками без садов и огородов. На каждый квартал приходилось три-четыре дома, и снова переулок. Миновали небольшую площадь у церкви, вновь стена — рубленный из толстых бревен кремль в верхней части города, с высокой башней без шатра над верхней площадкой.
«Раскатная, — догадался воевода Алфимов. — Тамо пушки дальнего боя нацелены в луговую сторону».
Остановились у просторной избы с резными столбами крыльца. На крыльцо тут же выбежали подьячие, писарчуки, поснимали прочь шапки и опустились на колени, смиренно сложив руки со следами несмываемых чернил.
— Тяк-тя-ак! Пошли вона ныне по домам, — махнул на них дьяк Брылев. — Но поначалу снесите батюшки воеводы поклажу в светелку, — добавил дьяк, и приказные, подхватив сундук и по корзине или по узлу, ведомые Афонькой, скрылись за углом приказной избы, и только двое с сундуком малость замешкались за тяжестью ноши.
Воевода неспешно вылез из кареты и пошел в сопровождении дьяка в дом, где ему предстояло первое время, а быть может, и всю зимушку жить. На первом этаже размещалось просторное помещение — горница с двумя окнами, с печкой и с чуланом. На втором этаже светлая горница с кроватью, столом, вешалками у двери и шкафами для одежды и белья. Одно окно смотрело на раскатную башню, второе — на Спасскую башню с воротами, на песок в две версты до реки, которая, казалось, и не текла вовсе, а затихла, готовясь к ночному сну. Над Волгой и над песком носились чайки, а еще дальше, на склонах Шелехметьевских гор, алели под лучами предвечернего солнца разноцветные уже осенние леса…