Лукерья еще раз огладила согретыми над паром ладонями лицо Никиты, провела пальцем по нежной чувствительной кожице шрама от скулы и до уха, заглянула ему в глаза своими тоскующими глазами, хотела что-то сказать, но от порога торопливо шагнул тезик Али, который так и не произнес за все время ни слова. Он легонько тронул Лукерью за плечо, и она очнулась от забытья, словно из другого мира и с другими видениями возвратилась в этот каменный полутемный сарай.
Оба разом встали из-за стола.
— Пора тебе, Никитушка. Дозволь поцеловать тебя, как брата, на дороженьку… Диву даюсь я, братец, тому, что вещает мое сердце. А вещает оно, что свидимся мы с тобой при столь же странных обстоятельствах, как свиделись здесь, в кизылбашском Реште.
— И дай-то Бог, чтоб вещее сердце не обмануло тебя, — ответил искренне Никита, чуть склонился. Лукерья взяла ладонями его голову, горячими сухими губами коснулась лба, перекрестила и поспешно, словно оборвав в душе какие-то сомнения, покинула сарай. Тезик вынул из мешка довольно старый, но теплый халат, поношенную баранью шапку, сапоги с тупыми носками и знаком дал понять, чтобы Никита все это надел на себя.
— Надо же, — подивился Никита, облачившись в одежду, — ровно по мне все меряно… Ну, хозяин, спаси тебя твой аллах за хлеб-соль, а я в долгу перед тобой не останусь, помяни мое слово, — и поклонился по русскому обычаю рукой до глиняного пола.
Али сверкнул белозубой улыбкой, но лицо оставалось все таким же, словно замороженным, и глаза непроницаемо черными, бездонными, под стать морской пучине в безлунную ночь. Дрогнуло сердце Никиты от неотзывчивости кизылбашского тезика, да успокоил тут же сам себя — должно, характер такой у перса, скрывать свои чувства за внешней суровостью. «А может, рад-радешенек, что разлучает наконец-то нас с Лушей… И я бы ревновал до дикости, доведись судьбе поменять нас местами. Ох, Луша, Луша, занесла тебя бесшабашная натура невесть в какую дикую страну, и вырвешься ли, соловушка, из этой каменной клетки?»
— Идем, Али, — кашлянув в кулак, проговорил Никита и вслед за тезиком ступил за порог жилища, где он, можно сказать, воскрес из мертвых к жизни. Вышел на подворье, хватил свежего морского воздуха и едва не опьянел.
— Ох ты-ы, благодать-то какая! — прошептал он, сделав несколько глубоких вздохов. — Морем пахнет тако же, как и у нас в Астрахани! — И пошел, сдерживая нетерпение, чтобы не ткнуться в спину тезика. Али шел бережно, во тьме безошибочно ориентируясь в узких переулках, беспрестанно оглядываясь по сторонам, особенно когда проходили мимо вымершего, казалось, шахского дворца с высоким минаретом пообок жилых строений. Повернули в тесный, только для двух пешеходов, переулок — ущелье между двумя каменными изгородями и начали наконец-то спускаться вниз, к темному и такому мирному морю, через которое широкой золотой дорогой пролегло зыбкое лунное отражение, рядом с кромкой моря узкое и яркое, а дальше к горизонту расширяющееся и пропадающее в темной бескрайности.
«Тезик так далеко обходил пристань из опаски, наверно, от шахских доглядчиков, которые стерегут берег от тайных выездов», — догадался Никита, сначала удивленный тем, что не прошли сразу к пристани, до которой было рукой подать от сарая.
У берега стоял челн, то и дело подкидывая нос на волне. За веслами темная фигура человека. Завидев их, выходящих из узкого проулка, гребец привстал и уперся багром в дно, чтобы челн вплотную присунулся кормой к мокрой полосе песка.
Али жестом велел Никите пройти на челн, потом сам сел за кормовое весло, что-то сказал гребцу, и Никита четко уловил имя «Мурат».
«Лушин доверенный слуга на веслах», — догадался Никита, а когда челн оторвался от земли, увидел в полуверсте поодаль от сияющего редкими огоньками в окнах Решта небольшой одномачтовый корабль, готовый к отплытию — на бушприте уже поднят носовой треугольный парус, но нижний его конец не закреплен и болтается пока свободно, не надуваясь ветром.
С кормы спустили веревочный трап. Никита первым, а за ним и хозяин корабля поднялись на палубу. Мурат в челне быстро пересек лунную дорожку и пропал, словно утонул в темной зыбкой воде. Тезик позвал кого-то, а сам ушел в каюту на высокой корме. К Никите поспешно подбежал рослый перс, при сабле и с пистолем, во тьме сверкнул белками глаз и начищенной мисюркой, что-то проговорил незлобиво на своем языке. Никита в ответ развел руками — дескать, не разумею я твоих слов. Тогда перс рукой указал в сторону носовой части, где несколько человек в просторных шароварах и в рваных коротких, словно обрезных, кафтанах вертели барабан, поднимая тяжелый якорь на толстом канате.
— Иду, иду, — догадался Никита и пошел за персом, у которого под верхним, накинутым на плечи халатом угадывался грубо сработанный колонтарь.[40]«Должно, личная стража на корабле у тезика Али, — догадался Никита, скользя непривычными сапогами по мокрым, после недавней уборки, доскам палубы. — Куда это он меня ведет? Неужто помогать матросам крутить барабан? Или в трюм?»
Второе предположение оказалось верным. Стражник в мисюрке и в колонтаре, бренча саблей о ступеньки, ловко сбежал по узкому трапу вниз, быстро нащупал во тьме невидимую дверь, за ручку потянул на себя, посторонился, пропуская Никиту, а когда тот шагнул через порог, закрыл за ним дверь и громыхнул наружным металлическим запором.
«Эко, будто в чужой погреб свалился», — передернул плечами Никита, постоял малое время в надежде, что, обвыкнув, что-нибудь да разглядит во тьме. Но бесполезно, ни единого лучика света, даже толщиною в шильце, не проникало в этот погреб-каюту. Никита, не решаясь шагнуть, наклонился, рукой начал «осматривать» вокруг себя. Быстро налапал что-то вроде лавки, на которой постелена грубая циновка, а дальше, у стены, соломенная подушка.
«Ложе спать мне, — смекнул Никита и опустился на циновку, с наслаждением стянул непривычные для ног тупоносые сапоги, умостился на неширокой лавке. — Вот и счастлив твой Бог, Никита, стрелец и стрелецкий сын! Пройдет несколько дней, доплывет корабль тезика Али до Волги, бросит якорь под стенами Астрахани, у его кремля… То-то диву дадутся кум сотник Хомутов вкупе с товарищами! Должно, и меня похоронили вместе с Федькой, Кондратием да Степаном! — И содрогнулся от такой догадки. — Неужто Параню как ни то да известили о моей гибели? Ох, Господи, то-то убиваться будет! А Степанка, родная кровинушка, куда же без отцовской руки присунется? Уже знает цену родителю, тако же загорюнится! И что делает теперь Параня, одна-одинешенька в недостроенном и нежилом доме? Одна надежда, что матушка Орина в меру сил подмогнет в горести, за девочками присмотрит, ежели Параня рукоделием начнет зарабатывать на хлеб… А она у меня дивная мастерица ткать и вышивать. А может, и не уверует Параня в мою смерть, на Господа положится? Бог даст силы, так и с чертом потягаемся, — подбодрил себя Никита. — Покудова я, похоже, у Господа за пазухой, в добром бережении. И Луша на меня крепкий заговор положила, — вспомнил Никита смуглолицую, красивую и озорную нравом своим бывшую монашку. — Надо же! Княжеская дочь, а по злой воле родной тетки вона где очутилась… Без титула, без богатства и почета! Увидимся ли? Загадывала ведь, что непременно увидимся».
Никита почувствовал, что корабль закачало на морской зыби, — знать, снялись с якоря и пошли в море.
«Прощай, Луша, — снова отдался мыслям о своей спасительнице Никита. — Жив буду, непременно навещу Москву и поклонюсь от твоего имени бывшей твоей монастырской темнице… И поминальную службу закажу за упокой души князя Данилы и княгини Анны Кирилловны… Эх, а что же я фамилии-то у Луши не спросил? Вот незадача! Ведь мог бы и тетушку ее навестить, об Луше рассказать, что жива-здорова. А может статься, и по ней тоже поминальные свечи перед иконой ставят, как о покойнице молятся… Но я-то знаю, что Луша жива, о родимой сторонке тоскует». Никита вспомнил прощальный поцелуй Лукерьи, и почудилось, что тепло ее губ все еще греет ему чело, улыбнулся и с теми мыслями неприметно для себя уснул.