— Вы что, братцы! — закричал он, делая нарочито круглые глаза. — А ну как невзначай швырнете его мимо борта, что тогда? Сдается мне, он не только Волкодав, но и изрядный колдун. В другой раз кто верткое словцо скажет, чтоб парус надуть!
— Ну ин ладно, Игнат, — шутили стрельцы, рассаживаясь по лавкам, но теперь без весел. — Живи покудова, почесывайся, умрешь — свербеть не будет!
— Теперь хоть и по здешней присказке далее поплывем, что виден Синбирск, да семь ден идем!
Избавившись от порядком надоевших весел, стрельцы расположились кому как удобнее. Только на кичке не дремал сотник Хомутов да кормчий то и дело подавал команды стрельцам на становях и отпускных, чтоб парус не терял ветер и не хлопал, как мокрая наволочка, когда постируха-старуха встряхивает ее, прежде чем повесить сушиться на веревку.
Струги пошли ходко, обедать пришлось всухомятку — десятники нарезали хлеба, сало, выдали по луковице, соль в холщовой торбочке общая: присыпай кому сколь по вкусу. Ели, с лаской поглядывали на паруса; кормчий, любуясь идущими впереди стругами, что-то напевал в густые, торчком выставленные усищи и поправлял на косматой голове высокую серую баранью шапку. Отдыхали кто где повалился. Пожилой стрелец, пятидесятник из сотни Аникея Хомуцкого Федор Перемыслов, негромко разговаривал с молоденьким стрельцом, вчерашним отроком, который увязался в поход за родителем, а теперь, похоже, робость в сердце закрадывается. Прислушался Михаил, а они тихо беседуют:
— Ништо-о, Ванюша, ништо-о, сынок! Так аль иначе, а быть тебе ратным человеком. Средь казаков да бывалых стрельцов и выучка иная, чем в городе, и душа вольготнее взрастет! Резвого жеребца, Ванюша, и волк не берет, запомни! Вона, гляди, твой братец Васька и в ус не дует, а на бой ему идти средь первых, потому как молод, силен, не за стариков же, таких, как я, ему хорониться. И ты с ним рядышком держись, в беде выручит!
Почти детские еще глаза Ванюшки глянули на старшего брата, который дежурил на становях у паруса, потом доверчиво вскинулись на родителя, и он прошептал так, чтоб другие не прослышали и не подняли на задиристый смех:
— Дык страшно, батяня, а ну как убьют?
Федор Перемыслов погладил сына по плечу, сказал притчу, малому в поучение:
— Довелось единожды монаху ткнуться на лесной дороге в мужика. А кругом темень дикая, ветрище и вой — Боже упаси! Вот тот святой человек и вопрошает мужика: «Не страшно одному-то по лесу шастать?» — «Дык я не один, со мной топор в пути товарищ!» Тако и мы, Ванюша, на сражение не с пустыми руками выйдем. А о смерти, сынок, не помышляй, она сама пущай попробует сыскать тебя в таком скопище людей! — Пятидесятник помолчал, обняв сына за плечи, тихо, чтобы неосторожным словом не обидеть, добавил: — Умереть сегодня — страшно, а когда-нибудь — ничего… Вот я, сколь раз уже думал про себя: пришла «косая», налетела! А вспомнишь, что дома женка, вас двое, голопузиков еще, и вскинешься на ноги, да и отмахнешься саблей. Глядишь, и пронесло до другого раза. А там и сызнова как ни то старуху в белом обманешь… — И к Михаилу Хомутову повернул бородатое лицо с зелеными глазами, круглыми и в морщинках, словно глаза филина в перьях.
— Так, брат Федор, верно говоришь, — отозвался Михаил давнишнему сотоварищу, а про себя подумал: «Надобно будет Ванюшку на струге в карауле оставить. Зелен еще, любой рейтар враз снесет голову, доведись попасть в тесную кашу…»
Михаил вздохнул, вспомнив, как начала было собираться с ним утречком рано в поход и Лукерья. Уже и шаровары надела, и легкую саблю со стены сняла… Еле уговорил остаться, Паране Кузнецовой в помощь.
— Да и дом мой только жилым духом наполнился, — просил Михаил Лушу. — Ворочусь из-под Синбирска, а в нем опять стыло, пусто и нежило…
Только таким уговором, обещая беречь себя и зря не рисковать, и упросил сестричку. К сердцу вдруг подступила теплая, ласковая волна, такого с ним в эти дни еще не было… Михаил улыбнулся, вспомнив, как, прощаясь, Луша несмело чмокнула его в щеку. Невольно подумалось тогда, при народе на берегу, что не лег он ей крепко на сердце, ибо так милого человека не целуют при расставании… И сам он разве готов видеть в Луше возможную хозяйку своего дома? Душу бередила память об Аннице. Интересно, как они с Лушей встретятся после похода из-под Синбирска, а то и из-под Москвы? Соскучатся ли друг по дружке? Как Луша поцелует его? В щеку ли, или, как женка, в губы?
«Женкой она еще никому не была, — с печальной грустью подумал Михаил. — А по всем статьям из нее добрая была бы жена. Все на нее заглядываются, и казаки, и холостые стрельцы хвосты петушиные пушат…»
— Возвратимся ли, как знать? — с тревогой вслух подумал Михаил, вздохнул, перевел взгляд на пустынный, в лесах и оврагах берег Волги. — Надо же, глухомань тут еще какая…
— Ты о чем, Миша? — спросил Никита Кузнецов и перекатился с боку на бок, поближе к сотнику. Голубые глаза Никиты, подернутые недавней полудремой, с удивлением смотрели на взволнованного сотника.
— Сколь мест пустых, не обжитых на Волге! — заговорил о другом Михаил. — Селись, живи, как кто хочет, радуйся себе!
Никита хмыкнул, догадался, что не этим был взволнован друг.
— Не долго будешь радоваться, Миша! Ближний же воевода через своих ярыжек быстро тебя сыщет по дыму над крышей. Обложит посошной податью, потом повелит, чтоб платил стрелецкие деньги, кои, сам знаешь, в последние годы из-за войны с ляхами да крымцами возросли в десять раз! Потом повелит, чтоб ты и ямские деньги приносил в приказную избу, а не принесешь — на правеж поставит и батогами выбьет! А в бездорожицу воевода пошлет тебя на твоей же лошадке и твоей телеге с подводной повинностью лес возить на постройку еще какой засеки альбо мосты чинить по весне после паводка… И получится у тебя, Миша, не достаток в доме, а полный разор! Как ни крути, один путь остается — гнать бояр с их немилосердными повинностями и жить вольными казаками…
— Да-а, Никита, тяжко и так, лихо и этак, — вздохнул рядом Федор Перемыслов. — И в казаках не един мед едят. Сам видишь, и у них свои бояре — старшины объявляются, и у них голутвенная беднота довольно горя мыкает. Позрим, что у нас получится. Замахнулись, так надобно ударить. Выходит, грянул на боярский род лихой ураган, да такой силы, что шапки срывает… с головой вместе!
— Напустил ураган атаман Степан Тимофеевич с тихого Дона да с раздольной Волги. Всем по чести будет роздано: кому пиво с суслом,[138] а кому и плеть с узлом! — Михаил Хомутов весело глянул в глаза Ванюшке, тот смутился, опустил взгляд на воду, где чайки носились, выискивая зазевавшуюся близ поверхности рыбешку.
И ужин у войска был на ходу, к берегу не причаливали, используя каждый час попутного ветра, сберегая силы, чтоб возможно быстрее подойти к Синбирску. Вечером на корме каждого струга повесили фонари, по которым кормчие держали руль. На головном струге наилучший знаток волжских отмелей всю ночь, не смыкая глаз, прокладывал путь. И провел счастливо, не сунулся на косу, хотя и довелось изрядно попетлять в иных местах. Особенно петляла Волга ниже устья реки Черемшана, где шли уже днем. Здесь река то и дело расходилась на множество рукавов, образуя острова, большие и малые. Когда миновали гиблые места и открылось устье спокойного Черемшана, ветер стих, паруса обвисли, и атаман Разин направил струг к низкому левому берегу Волги, чуть выше устья Черемшана. С головного струга послышалась команда:
— Варить обед! Тащи на берег котлы!
Два струга, царевича и патриарший, пристали отдельно, южнее Черемшана, и великолепно одетая прислуга занялась приготовлением роскошного, какой только возможен в дальнем пути, обеда.
— Теперь, надо думать, до Белого Яра пойдем без остановок, а это не мало, верст двадцать будет, — сказал Михаил Хомутов. Он присел с ложкой к десятку Никиты Кузнецова. Пшенную кашу ели из общего котла, по очереди черпая, чтоб никого не обидеть.