— Я! Один я знаю, Миша, кто погубил твою Аннушку! — выкрикнул в истеричном исступлении Брылев и для большей достоверности трижды перекрестился на соборные кресты. — Никто не знает убивца, только я! Оглашу теперь…
Кровь ударила Михаилу в голову, за его спиной тихо вскрикнули одновременно Лукерья и Параня Кузнецова. Холодный озноб, медленно наползая откуда-то с пяток, словно стылыми клещами сковал его спину, затылок, лишил на миг сознания — где он и что с ним? Михаил растерянно глянул на дьяка у своих ног, на Степана Тимофеевича. Тот понял, что за словами приказной крысы скрыта какая-то здешняя кровавая тайна, качнулся на лавке телом вперед, снова облокотился руками о саблю, сурово повелел:
— Говори, дьяк, как на страшном суде, доподлинную правду!
Толпа горожан и стрельцов настороженно замерла. Еще бы! Столько всевозможных кривотолков было вокруг странной смерти Анны Хомутовой, столько тогда сотник Юрко Порецкий со своими стрельцами по Самаре искал… А оказалось, что дьяк знал, но молчал! И только теперь под страхом смерти выдавил из себя: «Знаю!»
— Атаман-свет, повели притащить пред твои соколиные очи самарского воеводу Алфимова! Перед святой церковью и людьми изобличу его, убийцу!..
Ахнул народ, да так и остался стоять, словно всеобщим столбняком пораженный, Хомутова качнуло спиной к земле, едва Никита Кузнецов успел подхватить под руку и удержать в равновесии. Митька Самара со стрельцами побежал в губную избу, через три-четыре минуты выволок изрядно помятого воеводу, потащил к приказной избе.
Горожане его появление встретили гневными криками:
— Все! Спекся, воевода! Грелся-грелся на наших поборах, пока дымом не запахло!
— Праздник на небе, когда грешник плачет!
— Да он и не плачет вовсе! Ишь, бирюком зыркает!
— Как же! У нашего воеводы от печали шея вровень с плечами! Надо бы еще толще, да кафтан поверху трещит!
— Глядите, братцы! Воевода на атамана надулся, ровно нечистый на попа! Не забодал бы рогами…
— Эгей, воевода! — не сдержался от выкрика и Ивашка Балака. — Раз сто на день грозился ты побить атамана Степана Тимофеевича! Вот атаман пред твоими очами, ополчись да побори его!
— Грозилась мышь кошке, да издалече!
— Говорил я тебе, воевода, — подал свой голос Игнат Говорухин, — что за собакой палка не пропадет, да не слушал ты умных речей себе во благо!
Атаман поднял вверх левую руку, крики приутихли.
— Говори, дьяк. Вот — стоит пред тобой воевода. В чем твое обвинение? — Окаменело лицо у Степана Тимофеевича: многих воевод он уже повидал перед собой, и мало таких, за которыми не было бы тяжких вин перед черным людом. Вот и на Самаре тако же…
Алфимов, широко расставив ноги, чтобы легче было держать равновесие, смотрел на своего ближайшего помощника и, казалось, не понимал, для чего его сюда поставили и какую вину хочет высказать ему приказной дьяк. Яков Брылев снова перекрестился, поцеловал икону в руках протопопа Григория, что будет говорить лишь святую правду, возвысил голос:
— Как на страшном суде перед самим Господом, говорю вам, люди, воевода Алфимов повинен в убийстве женки сотника Хомутова!
Трудно передать, что творилось в эту минуту в душе Михаила Хомутова! Он упал бы, если бы Никита опять не поддержал его под руку, а слева чуть слышно не шептал бы заботливый голос Луши:
— Крепись, Михась, Божий час пришел…
Алфимов, с темными мешками у глаз, откачнулся назад, словно ему в лицо со всего маху кинули клубком свернувшегося ежа! Дернулся было перекреститься, да руки за спиной повязаны.
— Брешешь, пес продажный, брешешь! — с хрипом вырвалось из сдавленной груди воеводы — будто и не он это сказал! — Сноп без перевясла[128] — солома. Предательский песий лай без улик — грех перед Всевышним! Моею смертию и себе петлю вьешь, дьяк. Опомнись, чтоб тебе колючими ершами подавиться!
— Говори! — не сдержавшись, крикнул Михаил Хомутов и шагнул к дьяку, рывком поднял его с колен на ноги. — Говори улики!
— Скажу!.. Всем вам, самаряне, ведомо, — заторопился в словах дьяк Брылев, поглядывая то на молчаливого и неподвижного атамана, то на воеводу, которого поставили у свободного края скамьи, слева от Степана Тимофеевича, то на сотника Хомутова, вставшего рядом с ним. — Всем вам ведомо, что пушкарь Ивашка Чуносов божился — стрелял он в убийцу Аннушки Хомутовой и поранил его! Потому как тать, сигая через забор, взвыл от раны…
— Истинно! Так и было, из пищали стрелял! — подтвердил Ивашка, торопливо протиснулся из толпы и встал слева от дьяка, на случай атаманова спроса.
— Ведомо вам, самаряне, что всех мужиков и отроков в Самаре стрельцы Юрка Порецкого ощупали и пораненного не сыскали?
— И это ведомо! — выдохнула толпа.
— А теперь вспомните, что на сполошный выстрел воевода Алфимов из дома не вышел, а его холоп-сподручник Афонька сказал, что воевода не велел его тревожить по всякому пьяному бабаханью и приказал стрелка сечь кнутами!.. Отчего ж бы воеводе не выйти было к людям, а? А что было поутру? Когда покойный подьячий Ивашка Волков по самой рани сунулся к воеводе с челобитными, услышал в доме брань и крики…
Горожане, да и атаман с казаками, внимательно и с интересом слушали рассказ дьяка, как выбежал из дома встречь Ивашке Волкову холоп Афонька с лицом, разбитым якобы воеводской рукой, как вслед холопу с посеченной щекой и якобы рубленым плечом выбежал сам воевода, объявив, будто подлый холоп при утреннем фехтовании посек его нечаянно, да не один раз, а дважды!..
— И это ведомо! — отозвалась площадь дружно. — Ивашка в кабаке не раз про то сказывал!
— А теперь скажи мне, воевода Иван Назарыч, где твой любимый голубой кафтан, в коем ты до той злосчастной ночи каждый день на службу и к обедне хаживал? А с той ночи он пропал, как бы его моль источила в одночасье? Где кафтан, говори?!
Растерявшийся Алфимов, малость оправившись от первого удара, поразмыслил с закрытыми глазами, сквозь стиснутые зубы невнятно изрек, на ходу придумывая подходящие доводы:
— Холопу Афоньке я его подарил… У него спросите. Может, в кабаке пропил… Да мертв Афонька, ничего уже не скажет!
— Не сыскали твоего Афоньку среди побитых, воевода, когда взяли твои хоромы. И здесь ты сбрехал, аки пес, будто его из пушки убило! — прервал воеводу злым выкриком Митька Самара.
— Сыщем! Весь город сквозь пальцы просеем, — добавил Ивашка Балака и повинился перед атаманом, который сделал знак Брылеву продолжить свой сказ.
— А не тот ли это кафтан, воевода, который Афонька за наугольной башней в другую же ночь тайком от всех в сухой соломе сжег и пепел землей закидал? — добивал воеводу пронырливый дьяк. — Учуял я поутру, как ветер тянет тряпичным дымом, пошарил в укромных местах да и сыскал пепелище, плохо присыпанное землей. Там и откопал кусочек обшлага голубого цвета и шесть медных пуговиц с твоего любимого кафтана!
Воевода Алфимов, поняв, что злоехидный дьяк разнюхал-таки его тайну, и зная, что холоп Афонька не убит ядром из пушки, а счастливо ушел от воровских рук, решил от всего открещиваться напрочь, потому и выкрикнул отчаянно:
— Оговор! Я гонял тебя, Яшка, за воровство и взятки, вот ты и лепишь в отместку всякий оговор на меня! Должно, сам и украл кафтан, да побоялся быть пойманным с вещью, вот и спалил тайком! Это не улика для смертного приговора! Отметаю прочь! — и воевода духом воспрянул, рассмеялся нервно дергающимися губами.
— Вот как? Оговор, сказываешь? — не уступал дьяк Брылев и пустил в доказательство последнюю улику. — А отчего же это, воевода, у тебя в тот момент, когда ты поутру с саблей выбежал к Ивашке Волкову, из якобы только что полученных ран на щеке и в плече кровь не текла? Да и рубаха была с застывшим уже кровавым пятном! А под рубахой Ивашка приметил, как бугрилась у тебя, воевода, толстая повязка!.. И скажи атаману пред Господом и людьми, куда подевался в ту же ночь горемыка подьячий Ивашка Волков? Его днем твой холоп Афонька подпоил в кабаке, тайну эту допытал… Сболтнул лишнее подьячий, головой своей и поплатился! Еще одна божья душа на тебе тяжким камнем повисла! Ну-ка, что теперь скажешь? Малость недохитрили с верным холопом в своей выдумке, да? И Афоньку ты не бил, это у него губы вздулись после того, как пушкарь Ивашка Чуносов саданул его в зубы кулаком.