— Оце лихо! николи с коня не падав, а тут, бачь, упав! — невольно вырвалось у него.
Наивность запорожца рассмешила «тишайшего», а за ним рассмеялась и вся столовая изба.
Молодец, однако, скоро оправился и стал на свое место, а дьяк Алмаз снова выступил с отпускной речью.
— Гарасим! — возгласил он. — Великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович, всеа Русии самодержец и многих государств государь и обладатель, жалует вас своим государским жалованьем — в стола место корм.
Посланцы в последний раз ударили челом на государеве жалованье — на корму — и удалились.
— Какие молодцы! — весело сказал Алексей Михайлович, когда за казаками затворилась дверь. — С таким народом любо жить в братской приязни и любительстве.
В это время из-за широких боярских спин, с задней скамьи, поднимается стройный молодой человек и выступает на середину избы. Одежда на нем была богатая, изысканная, какую носила тогдашняя золотая молодежь. Из-под кафтана темно-малинового бархата ярко выделялся зипун из белого атласа с рукавами из серебряной объяри; к вороту зипуна пристегнута была высокая, шитая, разукрашенная жемчугом и драгоценными камнями «обнизь» — род стоячего воротника. Кафтан, скорее кафтанец, на нем был такой же щегольской: запястья у рукавов кафтанца были вышиты золотом, по которому сверкали крупные зерна жемчуга, а разрез спереди кафтанца и подол оторочены были золотною узкою тесьмою с серебряным кружевом; шелковые шнуры с кистями и массивные пуговицы с изумрудами делали кафтанец еще наряднее.
При виде нарядного молодого человека Алексей Михайлович приветливо улыбнулся. Тот истово ударил челом — по-божески: поклонился до земли и коснулся лбом пола.
— А — это ты, Иван Воин, — приветствовал его государь.
Молодой человек поднялся с полу и откинул назад курчавые волосы. Лицо его рдело от смущения, хотя он и ответил улыбкой на улыбку царя.
— На отпуск пришел? — спросил последний.
— На отпуск, великий государь, — был ответ.
Алексей Михайлович обратился к Алмазу Иванову.
— Все готово к отъезду?
— Все, государь, — отвечал дьяк, — все в посольском приказе.
— И грамоты к послам, и наша царская казна?
— Все, великий государь, как ты указал и бояре приговорили.
— Хорошо. Поезжайте же (Алексей Михайлович обратился к молодому человеку) — поезжай с Богом, да кланяйся от меня отцу. Простись со мной — и ступай с Богом.
Молодой человек поднялся к царскому сиденью и горячо поцеловал государеву руку. Алексей Михайлович поцеловал его в голову, как родного сына.
— Учись у отца служить нам, великому государю, — сказал он в заключение.
Молодой человек вышел из столовой избы весь взволнованный.
II. А соловей-то заливается!..
Вечером того же дня, с которого началось наше повествование, по одному из глухих проулков, выходивших к Арбату, осторожно пробиралась закутанная в теплый охабень высокая фигура мужчины. Легкая соболевая шапочка так была низко надвинута к самым бровям и ворот охабня так поднят и с затылка и выше подбородка, что лицо незнакомца трудно было разглядеть. По всему видно было, что он старался быть незамеченным и неузнанным. По временам он осторожно оглядывался — не видать ли кого-либо сзади. Но переулок, скорее проулок, был слишком глух, чтоб по нем часто могли попадаться пешеходы, особливо же в такой поздний час, когда Москва собиралась спать или уже спала.
Но северные весенние ночи — предательские ночи. Они не для тайных похождений: ни для воров, ни для влюбленных. Впрочем, глядя на нашего незнакомца, смело можно было сказать, что это не вор, а скорее политический заговорщик или влюбленный.
По обеим сторонам проулка, по которому пробирался таинственный незнакомец, тянулись высокие каменные заборы, с прорезями наверху, оканчивавшиеся у Арбата и загибавшиеся один вправо, другой влево. И тот, и другой забор составляли ограды двух боярских домов, выходивших на Арбат. При обоих домах имелись тенистые сады, поросшие липами, кленами, березами и высокими рябинами, только на днях начавшими покрываться молодою яркою листвой. Из-за высокой ограды сада, тянувшегося с правой стороны, по которой пробирался ночной гость, неслись переливчатые трели соловья. Незнакомец вдруг остановился и стал прислушиваться. Но не трели соловья заставили его остановиться: до его слуха донесся через ограду тихий серебристый женский смех.
— Это она, — беззвучно прошептал незнакомец, — видно, что ничего не знает.
Он сделал несколько шагов вперед и очутился у едва заметной калитки, проделанной в ограде правого сада. Он еще раз остановился и прислушался. Из-за ограды слышно было два голоса.
— Только с мамушкой… Господи благослови!
Тихо, тихо щелкнул ключ в замочной скважине, и калитка беззвучно отворилась, а потом так же беззвучно закрылась. Незнакомец исчез. Он был уже в боярском саду.
Русские женщины, особенно жены и дочери бояр XVI и XVII века, жили затворницами[3]. Они знали только терем да церковь. Ни жизни, ни людей они не знали. Но люди — везде и всегда люди, подчиненные законам природы. А природа вложила в них врожденное, роковое чувство любви. Любили люди и в XVII веке, как они любят в XIX и будут любить в XX и даже в двухсотом столетии. А любовь — это божественное чувство — всемогуща: перед нею бессильны и уединенные терема, и «свейские замки», считавшиеся тогда самыми крепкими, и высокие каменные ограды, и даже монастырские стены!
А если люди любят — а любовь божественная тайна, — то они и видятся тайно, находят возможность свиданий, несмотря ни на какие грозные препятствия.
Недаром юная Ксения Годунова, заключенная в царском терему и ожидавшая пострижения в черницы, плакалась на свою горькую долю:
Ино мне постритчися не хочет.
Чернеческого чина не сдержати,
Отворити будет темна келья —
На добрых молодцов посмотрити…
Хоть посмотреть только! Да не из терема даже, а из монастырской кельи…
— Воинушко! свет очей моих! — тихо вскрикнула девушка, когда, сбросив с себя охабень и шапку, перед нею, словно из земли, вырос тот статный молодой человек, которого утром мы видели в столовой избе и которого царь Алексей Михайлович назвал Иваном Воином.
Девушка рванулась к нему. Это было еще очень юное существо, лет шестнадцати — не более. На ней была тонкая белая сорочка с запястьями, вышитыми золотом и унизанными крупным жемчугом. Сорочка виднелась из-за розового атласного летника с широкими рукавами — «накапками», тоже вышитыми золотом с жемчугами.
— Вот не ждала — не гадала…
Пришедший молчал. Он как будто боялся даже заговорить с девушкой и потому обратился прежде к старушке-мамушке, вставшей со скамьи при его появлении.
— Здравствуй, мамушка, — тихо сказал он.
— Здравствуй, сокол ясный! Что давно очей не казал?
Пришедший подошел к девушке. Та потянулась к нему и, положив маленькие ручки ему на плечи, с любовью и лаской посмотрела в глаза.
— Что с тобою, милый? — с тревогой спросила она.
— Я пришел проститься с тобой, солнышко мое! — отвечал он дрогнувшим голосом.
— Как проститься? Для чево? — испуганно заговорила девушка, отступая от него.
— Меня государь посылает к батюшке и к войску, — отвечал тот.
Девушка как подкошенная молча опустилась на скамью. С розовых щечек ее медленно сбегал румянец. Она беспомощно опустила руки, словно плети.
Теперь она глядела совсем ребенком. Голубые ее с длинным разрезом глаза, слишком большие для взрослой девушки, смотрели совсем по-детски, а побледневшие от печали губки также по-детски сложились, собираясь, по-видимому, плакать вместе с глазами.
— Для тово я так давно и не был у тебя, — пояснил пришедший, — таково много было дела в посольском приказе.