Пушкин и Лермонтов: их даже нельзя сравнивать… Но вот лерм<онтовские> стихи «Не смейся над моей пророческой тоской…» — этого у Пушкина нет, этой интонации. У нас было детское фрондирование Блоку. Но мы все были его подданными. Все чувствовали его царственность. Он говорил за всех нас. Смерть его потрясла… После его смерти была статья: «Мы наследство Блока не принимаем…»[1029] Но все мы знали — кто он…
Есенин: я дружил с ним. Как-то мы шли по Невскому. Есенин сказал: «Если Блок сказал бы: „Сережа, пойди, ляг мне под ноги, ножкам моим жестко“, — я, не задумываясь, лег бы ему под ноги…»
29-го января 1837 г. и 7 августа 1921 г.: с этими смертями что-то оборвалось в России.
«Ночные часы» — расцвет Блока, «Седое утро» — уже ослабление.
А «Двенадцать»? Впечатление было потрясающее. Иванов-Разумник сказал: это как «Медный Всадник»[1030]. А сейчас — «Двенадцать» выветрились. А «Скифы» — риторика. В «Двенадцати» слишком эффектный конец. Иначе в «Медном Всаднике»: «Похоронили ради Бога…»
О Есенине: Пастушок в голубой рубашке. А глаза озорные. Жадность к жизни… В Петербурге сразу с вокзала он поехал к Блоку, который хорошо его принял. Потом покровительство Городецкого и Клюева.
Но др<угие> петербургские поэты приняли его в штыки. Говорили: «У Есенина фальшь, притворство, маскарад». Маяковский сказал: «В есенинских стихах заговорило ожившее лампадное масло»[1031]. Московский поэт.
Есенин — не большой, но настоящий поэт. Понимаю, почему именно его так любят в России. Там быт — жесткий, трудный <?>, нет нежности… Его грустная легкая музыка встречает в России отклик. Маяковский — более даровитый поэт, но он — жесткое Явление.
У Есенина — дар непосредственности, стихи из ничего, это пушкинское качество (хотя Пушкин и Есенин — величины несравнимые). Есенин не воняет литературой (тургеневское выражение).
З. Н. Гиппиус лорнирует Есенина, кот<орый> явился на какое-то собрание в валенках: «Какие на вас гетры, где вы их купили?»[1032]
В посл<едний> раз видел Есенина в Берлине, он приехал из Америки. Страшный, вспухший, налитый какой-то водой… Бранил Айседору Дункан последними словами… Но другим ругать ее не позволял.
Хлебников: самый молчаливый человек на свете… Видел его в «Бродячей Собаке». Там же бывал Маяковский. Как-то раз он прочел (не помню стихов в точности): «С неба смотрела какая-то дрянь величественная, как Лев Толстой»… Его стащили с эстрады[1033].
Однажды Мандельштам говорил, говорил и вдруг остановился: «Не могу больше говорить, п<отому> ч<то> в соседней комнате молчит Хлебников». Вероятно, Хлебников всегда был погружен в свои философские, лингвистические домыслы. Не в обиду будь сказано: он был ненормальный человек. И очень одаренный человек. Если бы у него было больше культуры, он мог бы стать гениальным ученым.
Стихи его меня не восхищают. А помню, как Сологуб восхищался его стихами (читает быстро, я не смог записать: падают какие-то два имени, и потом сероглазый король)[1034].
У него была репутация гениального поэта. Необычайное чутье слова. Футуристы считали его существом высшего порядка. Никакого притворства в Хлебникове не было. Все настоящее. Прозы его не помню. Мог бы рассказать Анненков[1035].
Маяковский — огромное дарование. Оратор в поэзии. Замечательный чтец. В лесу или ночью никто не станет читать Маяковского. Но его чтение с эстрады производило сильное впечатление. Он предатель поэзии. Все вывернул наизнанку, доказывал, что изнанка важнее лицевой стороны.
В Маяковском есть трагическое и смешное, что-то от Несчастливцева. Но это мое личное мнение…
Один сов<етский> поэт, кот<оро>го я недавно встретил, сказал: «Что вы меня глупости спрашиваете: Маяковский — первый поэт в России!.. Культ возник уже после его смерти, после одобрения Сталиным».
Много замечательного в его дореволюционных стихах о любви…
У него своя интонация: «Мама, ваш сын прекрасно болен…»[1036] Его ораторская поэзия от Державина, Некрасова…[1037]
Пастернак: его никогда не видел. Заговорили о нем в 1916 г. О его стихах в альманахе «Весеннее контрагентство муз»… Он тогда произвел большое впечатление на Мандельштама[1038].
В Петербурге я познакомился с М. Цветаевой, на вечере у Каннегисеров. (См. ее «Нездешний вечер».) Приехал в Москву. Спрашиваю по телефону: «Знаете вашего московского Пастернака?» Она: «Первый раз слышу это имя»… Потом Цветаева Пастернаком бредила…[1039]
Цветаева всегда увлекалась, напр<имер>, Ахматовой, кот<орая> была к ней равнодушна.
О соперничестве Москвы и Петербурга… Даже в карты играли: моск<овский> туз Брюсов, петербургский — Блок. Блок всегда побеждал… Святополк-Мирский сказал о Цветаевой: «Распущенная москвичка…»[1040] Лучшее у Цветаевой — ее стихи Блоку…
Пастернак и Цветаева очень связаны. Пастернак значительнее. Но у него нет мелодии Цветаевой… Увлечение Пастернаком не было ей на пользу. Исчезла ее первоначальная непосредственность… У ней был чистый звонкий голос. Она сошла с ума на переносах. Иногда 12 строк и 12 <enjambements>.
Цветаева настоящий поэт и несчастный человек. Очень много обещала… М<ожет> б<ыть>, я бывал к Цветаевой несправедлив… у меня петербургские навыки[1041]. У ней демонстративная поэтичность, как у Бальмонта, Бенедиктова… Поэзия дышит, где хочет… А акмеисты хотели, чтобы все были причесаны под одну гребенку… Это ошибка…
Пастернак производил в поэзии опыты, от кот<оры>х позднее он отрекся. Он придавал словам любое содержание… Ахматовой он писал: «Вы прикололи испуг оглядки столбом из соли»…[1042] Все слова в вихре, в ритмическом урагане… До Пастернака все стихи можно было рассказать своими словами, хотя они тогда переставали быть стихами… Слово у П<астерна>ка — не логическая единица… Намеки уже были у Анненского: у него слово переставало означать, что оно обычно означало.
Англ<ийский> друг Пастернака показывал мне «Сестру мою жизнь»: столько было перечеркнуто Пастернаком. Он отказался от модернистической манерности. Хорошие стихи у П<астерна>ка «Никого не будет в доме…» («Сестра моя жизнь»[1043]). «Доктор Живаго»: автор хотел простоты, но написал непросто. Т. е. он написал роман не так, как хотел…
Г.В.А. читает стихотворение Тютчева «Есть в осени первоначальной…» (его любимые стихи). Ахматова о Мандельштаме — райский голос. И у Тютчева райский голос.
Тютчев хорошо знал франц<узскую> лит<ерату>ру. «Мыслящий тростник» — это из Паскаля[1044]. А «хрустальный день», по-моему, из Севинье: Les jornaux de crystal du debut de l’automne[1045]. Незаметная евфония — «лучезарны вечера» (ар — ра) — «На праздной борозде». Толстой сказал: «Так в прозе нельзя сказать, а в стихах хорошо» (Гольденвейзер)[1046]. «И льется чистая и теплая лазурь на отдыхающее поле…» Здесь — разрешение темы.