Ливень Погоди! Почему ты молчишь? Почему ты молчишь? Ты не веришь мне? Верь! Все равно ты поверишь, когда отгрохочут дожди. Мир застынет, собой изумлен. Ты проснешься. Ты тихо в оконное глянешь стекло и увидишь сама: над землей, над огромной землей сердце мое, сердце мое взошло. Письмо домой Мама, что ты знаешь о ней? Ничего. Только имя ее. Только и всего. Что ты знаешь, заранее обвиня ее в самых ужасных грехах земли? Только сплетни, которые в дом приползли, на два месяца опередив меня. Приползли. Угол выбрали потемней. Нашептали и стали, злорадствуя, ждать: чем, мол, встретит сыночка родная мать? Как, мол, этот сыночек ответит ей? Тихо шепчут они: – Дыму нет без огня. Причитают: – С такою семья – не семья. Подхихикивают… Но послушай меня, беспокойная мама моя. Разве можешь ты мне сказать: не пиши? Разве можешь ты мне сказать?: не дыши? Разве можешь ты мне сказать: не живи? Так зачем говоришь: «Людей не смеши», говоришь: «Придет еще время любви»? Мама, милая! Это все не пустяк! И ломлюсь не в открытые двери я, потому что знаю: принято так говорить своим сыновьям, — говорить: «Ты думай пока не о том», — говорить: «Подожди еще несколько лет, настоящее самое будет потом…» Что же, может, и так… Ну, а если – нет? Ну, а если, решив переждать года, сердцу я солгу и, себе на беду, мимо самого светлого счастья пройду, — что тогда?.. Я любовь такую искал, чтоб — всего сильней! Я тебе никогда не лгал! Ты ведь верила мне. Я скрывать и теперь ничего не хочу. Мама, слезы утри, печали развей — я за это жизнью своей заплачу. Но поверь, — я очень прошу! — поверь в ту, которая в жизнь мою светом вошла, стала воздухом мне, позвала к перу, в ту, что сердце так бережно в руки взяла, как отцы новорожденных только берут. «То, где мы жили, называлось югом…» То, где мы жили, называлось югом… И каждый раз, как только мы вставали, казался мир вокруг настолько юным, что в нем — наверняка! — существовали пока еще не названные вещи. Беспомощный, под безымянным небом рождался мир. Он вовсе не был вечным. Усталым не был. И всесильным не был. Он появлялся. Он пьянил, как брага. Он был доверчивым и откровенным… О, это удивительное право: назвать землею – землю, ветер – ветром! Увидев ослепительное нечто, на миг сомкнуть торжественные веки и радостно провозгласить: «Ты — небо! Да будет так отныне и вовеки!.. Да будет мир ежесекундно юным. Да будет он таким сейчас и позже…» То, где мы жили, называлось югом. И было нам по двадцать лет. Не больше… И нисходила ночь — от звезд рябая. И мы, заполненные гулкой ширью, намаявшись, почти что засыпая, любовь бесстрашно называли жизнью. «Горбуша в сентябре идет метать икру…» Горбуша в сентябре идет метать икру… Трепещут плавники, как флаги на ветру. Идет она, забыв о сне и о еде, туда, где родилась. К единственной воде. Угаром, табуном, лавиною с горы! И тяжелеют в ней дробиночки икры… Горбуша прет, шурша, как из мешка – горох. Заторы сокруша. И сети распоров. Шатаясь и бурля, как брага на пиру, горбуша в сентябре идет метать икру… Белесый водопад вскипает, будто пунш, когда в тугой струе — торпедины горбуш. И дальше — по камням. На брюхе — через мель! Зарыть в песок икру. И смерть принять взамен. Пришла ее пора, настал ее черед… Здесь даже не река, здесь малый ручеек. В него трудней попасть, чем ниткою – в иглу… Горбуша в сентябре идет метать икру! Потом она лежит — дождинкой на стекле… Я буду кочевать по голубой земле. Валяться на траве, пить бесноватый квас. Но в свой последний день, в непостижимый час, ноздрями ощутив последнюю грозу, к порогу твоему приду я, приползу, приникну, припаду, колени в кровь сотру… Горбуша в сентябре идет метать икру. |