– Вы это чего вдруг в энтузиазм вдарились? Витька, отвечай, зачем решили резко опередить график? Все равно больше червонца премиальных не получите, хоть на год раньше срока. Витька, я тебе говорю!
– Я виноват! – сказал Иван, подходя. – Здорово, Никола!
– Здоров, Иван. Чего раньше сроку?
– Да так… Трудом лечусь.
Николай Варенников подумал и сказал мечтательно:
– Если бы я насчет питья зарок не дал, мы бы с тобой, Иван, напились мертвецки…
После шести часов, когда закрыли и оставили на сторожа гараж, народишко пошел по домам, а Иван Мурзин, неопределенно пообещав тому-другому через полчасика составить компанию, остался возле гаража один. Если бы Настя жила на своей квартире, ему бы прямой путь к матери, а теперь куда двинешься?
– Ванюха, айда домой! – услышал за спиной голос матери. – Нечего шляться по чужим-то людям… Вона, удивляется! Да я кажную твою мысль знаю – не чужой, сама рожала… Айда домой!
Отмахала после работы на ферме два километра до гаража, чтобы забрать сыночка, обогреть и убаюкать… Хорошая мать! Тем не менее Иван сурово набычился.
– А чего дома делать, мам? Насте я билеты утром достану, на самолет посажу, ручкой помахаю. А разговоры и собачиться – мне под горло приступило.
Между тем они уже шли по темно-синему миру. Мать ростом сыну до подмышек, но шагали они похоже: сильно, длинной ногой, твердо вколачивая валенки в жестяной снег. Мурзины шли, работники, верные люди, хоть один из них, выяснилось, подлец и предатель.
– Ответь, зачем тянешь меня на истязание?
– Чего веду? Домой веду, – спокойно сказала мать. – Поесть, попить, поспать. Не бездомный, слава богу!
Ванюшка хмыкнул.
– Ты, мам, говори уж все до конца, пока идем в одиночестве.
– Говорю… Я обратный ход знаю. Тебе надо, Ванюшка, перед женой ползать на коленях… А врачам не верь.
Синева сгущалась быстро, Ванюшка не видел уже домов центра деревни, а материнское лицо с отблеском густой синевы казалось страшненьким.
– В чем я должен врачам не верить? – остановившись, спросил он. – Это интересно…
– А в том, что Любка аборт делать не может… Помнишь, когда еще об этом говорили… Думаю, неправда это.
Мать опустила голову, затаила дыхание. Иван на нее посмотрел ласково и печально.
– И ты, мам, сильно ожесточилась, если предлагаешь Любку без ребенка навек оставить… Знаешь что, мам?
– Но?
– Мы здесь придумкой не обойдемся, не выйдет придумка. Вытерпеть надо, дождаться, как жизнь сама себя поведет. – Они тронулись в путь. – Ты не знаешь, мам, чего меня Настя по всей деревне искала?
– Зачем? Думаю, не иначе как хотела в последнем разговоре с тобой помириться… Слушай, а ежели нам бутылку водки взять у продавщицы Феньки?
Водка не помогла.
Сначала Мурзины сидели за громадным столом, Костя занимал хозяйское место, на столешнице – обычное: щи, поджарка, компот. А бутылка водки стояла нераспечатанной, так как Настя, увидев ее, фыркнула и строго сказала, адресуясь к Прасковье Ильиничне, что ей, Насте, не безразлично, сопьется или не сопьется отец ее сына. Понятно, после такого яркого выступления Мурзины со своей бутылкой водки притихли. И, только покончив со щами, Иван Мурзин сказал:
– А я надеялся, что водка нам поможет. Дескать, придаст новую окраску переливаниям из пустого в порожнее.
Шутка определенно не удалась. На лице Насти читалось одно!
«Развод позже оформим, через загс, как только пришлю заявление. Так и только так, Мурзин!»
– Без водки можно обойтись! – глядя в тарелку, жестко сказала жена Настя. – Я была бы готова пойти на мировую, простить, но… Я себе самой сказала: «Уезжаю! Ухожу!» – и теперь не могу собственное решение отменить. Что-нибудь еще случится, подумаю: «Зря не ушла!» Не случится, тоже буду думать: «Тряпка!»
Ля-ля-ля! Всё кончено.
14
Настя с Костей улетели под субботу; посадили их в турбовинтовой, скоростной, идущий до Ромска два-три мгновения. Поэтому, оторвавшись от земли, машина превратилась в точку быстрее, чем камень, пущенный из рогатки, и сделалось так тихо, как только бывает на огромном пустом поле.
За аэродромной оградой Иван и знатная телятница при тридцатиградусном морозе пристроились к автобусной очереди. Жители Сугота, Абрамкина, Тискина их, естественно, узнали, здоровались дружно, напропалую, так что у матери с сыном секунды тихой не было, чтобы думать о реактивном, скоростном, превратившемся в точку быстрее, чем камень, пущенный из рогатки. Мать не пролила на аэродроме ни слезинки, но была старой и грустной. А приходилось ей в очереди туго:
– Ильинична, матушка!… Паша, голуба гармонь!
– Едрена-феня, это же Пашка, бывша Колотовкинска?! Герой, сено-солома!
– Здорово, теть Паша! Ты же наполовину наша, суготская!
– Очередники, угомонись! Ты чего, Прасковья, ядрень корень, на самолетном деле торчала? А? Невестку и внука в Крымы сопровождала? Ма-а-ла-а-дец! Дядя Игнатий, ты Прасковью-то тулупом набрось – смерзла, нешто не видишь? А у тебя полушубок да с тулупом поверх. Поделися.
А в автобусе, набитом туго, знакомый народ со знатной телятницей отношения не прерывал, а наоборот, прибавил активности. Кто телятами интересовался, кто житьишком, кто критиковал сына Ивана за дурость:
– Ему в городе – комнату, ему в городе – учение, а он? Легкое ли дело жене и сыну в Крым из Пашево лететь. Друго дело – прямо из Ромска… Нет, при ем скажу: дурака!
По мере приближения к Старо-Короткину давление внутри автобуса слабело. Тискинские, суготские, баранаковские сходили, и вскоре тихо стало в автобусе, грусть-тоска с каждым километром все круче брала за горло знатную телятницу и тракторного бригадира.
– Пошли, сынок, двинулися. Видишь, приехали… Огромный, пустой, звонкий стоял родной дом, таким Иван его не помнил с голоштанного возраста, с тех пор как умер отец: вот таким же пустым стоял тогда недавно многолюдный и шумный дом Мурзиных.
– Тепло-то как! – сказала мать, садясь раздетой за кухонный стол. – Хороший дом: сутки, нетоплено…
Сверчок на совесть музыканил под печкой. Иван где-то читал, что в конце века сверчками торговали, а в родном доме их – рассадник: по три на каждую комнату, и на кухне тьма. Сейчас верещал, верно, самый старый – хриплый, печальный патриарх; верещал без страсти и ожидания, механически, как древние гиревые часы. Спать хорошо под этот скрип, сходить с ума тоже сподручно.
– Ты на меня, сынок, так не гляди! – с болью попросила мать. – Я ничего такого не думаю, о чем ты думаешь…
– Была нужда!
Между тем мать думала, что в доме и роду Мурзиных опять начались несчастья, а предчувствия редко ее обманывали, если на плохое. На хорошее у матери чутья не было.
– Ладно! – вдруг шлепнула она рукой по столу. – Помолчали и хватит! Что будешь с Любкой делать? Я сильно хорошо знаю, что у тебя к ней, по совести сказать, большая любовь. – Она встала, по-мужски прошлась по кухне, брови были начальственные. – О Косте ты страдать будешь, болеть всю жизнь, но беспокоиться о нем нечего. Он в хороших руках, а Настя… Так думаю, что она теперь замуж никогда не выйдет. – Опять прогулялась из конца в конец. – Костя не безотцовщина. Ездить будешь, звонить, к себе на жительство брать в деревню или в город. Так что одно тебе надо решать – с Любкой Ненашевой. Филаретов уехал – не вернется.
Мать села, положила подбородок на ладони, начала смотреть на торец русской печки.
– Ребенок должон бы народиться здоровущий! – сказала как про себя. – Костька здоровущий, а этот сразу килограммов на пять потянет. Но Любка-то выдюжит… А ты-то выдюжишь ли?
Теперь Иван поднялся, выпрямился.
– Выдюжу, мама! Я все выдюжу, только много денег на межгород изведу… – Он улыбнулся. – Вот когда оказалась полезной телефонизация деревни!
Мать ответила:
– Выходи на работу, прерывай отпуск… Только помни, Иван, я Любке простить ничего не могу, ее в упор не вижу.
Дни шли за днями, прибавлялись заметно; после шести часов над Старо-Короткиным уже не густели суслом темно-синие сумерки, уходящие в ночь, и грань между ночью и днем была четкой – светлое и темное. Одним словом, в минуты, когда Иван в положенное время выходил из тракторного гаража после ремонтных работ или постановки трактора на ночную отдышку, было еще достаточно светло, чтобы видеть каждый старо-короткинский дом и домишко, а Дворец культуры возвышался и сиял, словно торос на Оби.