Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Ты чего сопишь, как твой Костька? – сердито спросил Никон Никонович, шагая впереди Ивана и помахивая толстой палкой из неостроганной березины. – Ну!

– А вы откуда знаете, что Костя сопит?

– Настя писала.

– А!

– Нет, ты мне скажи, чего сопишь? – Никон Никонович остановился, хохотнул и очень похоже начал передразнивать Ивана Мурзина. – Я вам вот что скажу, Иван Васильевич, сильно вы мне сегодня не нравитесь. Так у нас дальше дело пойти не может! Сдал экзамен за два курса, жена-красавица, сын сопит, ну чего вам, Иван Васильевич, еще надо? А!

Иван улыбнулся.

– Дурак я, набитый дурак, Никон Никонович!

Никон Никонович остановился. За его спиной поднимался и поднимался вверх заснеженный красивый проспект, чтобы не кончиться, а как бы начаться снова возле памятника Кирову и уйти к Роми – сильному притоку Оби.

– Ты дурак, но хороший дурак, – задумчиво сказал Никон Никонович. – Ах, Ванька, если бы ты знал, как ты меня порадовал!

Никон Никонович, родной, хороший, грустный человек! Чего, спрашивается, Ирина Тихоновна ревнует вас к Ивану, если вы, знаменитый писатель, легли розовеньким ковром ей под ноги или висите хрустальным подвеском на ее породистой шее? Покормить вас, слегка от пыли почистить, здоровьишко подправить – вот бы вашей жене дело, а у нее половик в прихожей много лучше хозяина выглядит…

– А ведь Любка не дождалась приглашения, – для печального Никона Никоновича сказал Иван. – Утром сидела на лавочке у ворот, вся разодетая, глаза – синие. Звала в гостиницу…

– А ты?

– Никон Никонович, свернем в переулок, а то от вашего здоровканья со всем городом у меня голова кругом…

Свернули в переулок, наткнулись на тишину и безлюдье; и снег, казалось, здесь падал реже, но был крупнее. Здесь по-настоящему снегом пахло, молодо пахло, точно в Старо-Короткине, а не в городе, где углекислый газ даже Любкины духи переводил на одеколон «Ландыш».

– А что же дальше? – напомнил Никон Никонович.

– Обещал… Обещал прийти.

Никон Никонович лапами в чужую жизнь не лазил, но Иван, хочешь не хочешь, не то совета ждал, не то сочувствия, не то сердитого голоса. Эх! Что он может сказать, этот Никон Никонович, когда в любви, написав о ней девять книг, ничего не понял. Он даже не знал, почему Ирина Тихоновна его к другим женщинам не ревнует.

– Погибнешь, Иван! – буднично сказал Никон Никонович. – Ничего ты в полсилы делать не можешь, кругом талантлив и страстен, лгать не умеешь. Пропадешь! – Он взял Ивана за руку, задрав голову, смотрел в глаза, и снежинки таяли на лице Никона Никоновича. – Есть человек, о котором я ничего не знаю и которого совсем не понимаю, – это Никонов. А ты, Иван, – другое дело. Я о тебе книгу пишу, тебя – чувствую…

Снег падал все гуще и гуще, снежинки начинали попархивать в предчувствии метели, пахло теперь сложно: снегом, морозцем и чистым льдом. Иван с утра предсказал снег и вьюгу, но думал, что только к вечеру над головами прохожих начнет погуживать еле слышное, похожее на далекий-далекий звук реактивного самолета.

– Кино! – сказал Иван. – Прямо пойдешь – смерть найдешь, вправо пойдешь – пулю поймаешь, влево… А вот если в Ленинград, самолетом, без промедления, со скоростью, близкой к скорости звука? И так – Костю с рук не спускать?…

Потерянный, тоскливый, стоял ссутулившись Никон Никонович. Смотрел на Ивана, но сквозь него. Вздохнул, полез за куревом.

– Ты уезжал в Ленинград, это уже было, Иван! – сказал он. – В моем романе о тебе… Только поездом, не самолетом. Вот и вся разница. – Он выдавил из себя такую улыбку, что после нее – хоть в гроб ложись. – Я тридцать лет от Ирины уезжаю. Письма пишу с одной улицы на другую – иллюзия отлета в Ленинград, самолетом со скоростью, близкой к скорости звука… А как-то на Курилы уезжал, работал землекопом, лечился лопатой… Иван!

– Но?

– Сколько лет прошло, а легче не стало? – Никон Никонович улыбнулся почти весело. – Нет тенденции к затуханию? Или…

– Или! – ответил Иван. – Хуже не было… Запутался я… – Он совсем обозлился. – Никон Никонович, а ведь мы стали снежными бабами! Во! Любовь эта самая. Обо всем на свете забыли… Давайте, я вас обтряхну.

Однако Никон Никонович не разрешил: выставил две снежных руки, чтобы Иван не приставал и не мешал думать.

– Не сметь! – наконец сказал Никон Никонович. – Не сметь, мальчишка! Есть вещи, о которых не говорят! – Он гневно подергивал уголками губ, вернее, губы сами вздрагивали. – «Любовь эта самая» – ты так сказал? Не сметь!

Пока он смешно буйствовал, Иван обмел с него снег, снял шапку, сбил с нее снег о собственное колено и надел шапку на голову Никонову как раз в ту секунду, когда писатель выкрикнул последнее убийственное слово: «Варнак!»

– Обтрясите меня со спины, Никон Никонович, – сказал Иван. – Вы-то стояли лицом к снегу, а я – спиной. Вот варежка. Обтрясите.

– Нахал! – сказал Никон Никонович. – Наглец!

А снег валил такой, какого в городе Ромске и вообще ни в каком городе и деревне быть не может, а только на сцене, в декорациях оперы «Евгений Онегин». Забавно! Придумали на сцене, а снег взял да и пошел точно такой же в жизни – редкое дело…

Выйдя из переулка на проспект, Никон Никонович поднял руку, и к нему, как по волшебству, сделав левый разворот, подкатило такси, редкое в Ромске, как рыба в Роми.

– Драсте, Никон Никонович! Садитесь. Ваш Пашка на «Жигуле» навстречу счас проехал, Ирину Тихоновну на мясной базар повез… Не знаю, Никон Никонович, когда Пашка машину мыть будет… Во неряха! – Шофер осекся. – Я везу, а куда – не знаю!

– Меня – домой, Ивана Васильевича – в гостиницу «Сибирь». Иван, так?

– Но.

Шофер повернулся, посмотрел смущенно:

– Никон Никонович? Домой?…

– К жене.

Гостиница «Сибирь» была новенькая: скучная коробочка с квадратными отверстиями, бетонный козырек над двумя ступеньками крыльца, три балкончика, наверное, приданные к номерам «люкс». Только замшелый идиот мог сомневаться, живет ли Любка Ненашева в «люксе» с балконом. Жена парторга одного из знаменитых в области колхозов, сама Л. И. Ненашева, да в простом номере – не смешите меня! Гостиная-кабинет, спальня, в коридоре журчит громадный холодильник; торшер в гостиной с несколько измятым и даже прорванным абажуром, два кресла на поролоне, диван-кровать, наверное, на случай, если номер сдают двум командированным или детному семейству, а в спальне стоят непременные две узких кровати, разделенные тумбочкой, трельяж ростом с карлика, шкаф, который в гостиницах называют шифоньером…

– Вань, а Вань?

– Но?

– Чо плюешься?

– А ничо!

А сам знал, почему плюется. Мода на мини-юбки уже кончилась, самая последняя дура не взяла бы зимой в город юбку, похожую на дикарскую набедренную повязку, а вот Любка прихватила; при Филаретове А. А., конечно, не надевала, а вот теперь сидела в ней вся наружу… Тьфу! Волосы же, редкой красоты волосы, наперекор всему, против мини-юбки, причесанные гладко, по-школьному, с невинным пробором. Все знала, понимала, чувствовала зараза Любка! И сидела тихо, чинно и тоже невинно сложив руки и всеми силами скрывала, какая она счастливая, какая она свободная от всего в мире, кроме Ивана Мурзина.

– Ванюшка, а ты поел?

– Нет, но еще не хочу… Помолчи!

– Я молчу, Ванюшка.

Ванюшка в этот не подходящий для таких вещей час думал о простом, элементарном, общеизвестном, о чем знает и умеет рассуждать всякая восьмиклассница, нужные факты вычитав из романов или усвоив из лекций типа «Любовь и дружба» и «Дружба и любовь». Он думал, чего у него больше – «животной» любви к Ненашевой или «духовной». Получался стыд, позор, так как, видит бог, какая там «духовная», если это Любка Ненашева, как она пишет и говорит, «златокудрая подруга детства»?! Идиотская, но радостная мысль пришла в голову Ивану. Он так подумал: «Если моя любовь плотская, то быстренько-быстренько пройдет. Так всегда бывает! Вот если любовь духовная, то – держись!»

– Ванюшка, я знаю, чего ты думаешь! – смиренно сказала Любка. – Слово в слово знаю. Не веришь? Здря, то есть зря… И как на ноги смотришь и как думаешь, что я – дура, хотя знаешь в точности, что я умнее всех твоих знакомых. Может, только Никон Никонович выше меня, да и то от книжек, а это ум тяжелый, пухлый, клетчатый, как тетрадка для арифметики… – Она славно улыбнулась. – Умнее меня в сто раз – это один ты, Ванюшка. Не думай, что подлизываюсь, – про твой ум я еще когда тебе говорила. Помнишь, когда?

46
{"b":"17641","o":1}