Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А дружки и свидетели что выделывали! На пороге сельсовета осыпали Ивана и Настю не то овсом, не то ячменем, зернышки попали Ивану за воротник, щекотали, а Настя все время незаметно норовила снять туфлю, и, наверное, от этого Иван все никак не мог четко увидеть лицо председательши Боковой – расплывалось, как на фотографии, если снимок не в фокусе.

После сельсовета – от удивления Иван и Настя только таращились – тройки помчались к Дворцу культуры, лихо развернулись и встали мертво.

– Добро пожаловать, молодые, добро пожаловать!

Настя гневно нахмурилась, увидев, во что превратили малый зал Дворца культуры. Понатаскали отовсюду столы, из зрительного зала приволокли стулья, ветками елок утыкали все стены. Большую самодеятельность проявили колхозная общественность и комсомол, но, признаться, в зале было тепло, светло и уютно. Молодых, то есть мужа и жену, усадили на специальное место, и началась в одиннадцать часов дня комсомольско-молодежная свадьба с торжественными тостами и пожеланиями, подарками и поцелуями, криками «горько» и шутками по этому поводу, с пьяными стариками – много ли им надо! – пляшущими девчатами и женщинами, хоровым пением старинных и советских песен. А в шестом часу председатель объявил Ивану, что ему разрешается получить законный отгул на целых три дня.

Когда жена и муж пошли к выходу, мать Ивана шла меж ними, на две головы ниже сына, на голову – невестки. Тост на свадьбе она произносить отказалась, только крикнула, чтобы сын не журился, но, оказывается, хорошо выпила, то есть была такой, словно ее только что разбудили, не понимала, что говорила и что ей говорили.

– Прошу молодых в авто! – объявил Варенников, торжественно показывая на «газик». – А вы, маманя, займите переднее сиденье…

У Ивана больно сжалось сердце, когда мать, не попрощавшись и не поглядев на автомобиль, пошла своей тяжелой походкой в сторону родного дома. «Все понимает!» – опять подумал Иван и начал суетливо подсаживать Настю в «газик». Она мягко отвела его руки, влезла сама и забилась в уголок. Иван сел рядом с молодой женой.

– С законным браком! – сказал несчастный председательский шофер, которому на свадьбе спиртное не наливали. И спросил, понизив голос: – Догнать тетку Прасковью-то?

– Не надо, – ответил Иван, сдерживая вздох. Иван и Настя нарочно неторопливо разделись в прихожей, потоптались на месте, не зная, кому проходить первому, потом Настя все-таки пошла и сразу скрылась в спальне – снимать поскорее длинное платье. Иван сел за журнальный столик, развернул «Советский спорт», прочел, но что прочел – не понял, От трех больших рюмок в голове у него погуживало, как ветер проводах, лицо горело, спать хотелось, хотя знал: прикоснется щекой к подушке – сон как рукой снимет. А вот если на месте уснуть…

…Плохо сейчас Любке Ненашевой. Ну что ей делать, если ушла от Марата Ганиевича? На колхозную работу при длинных, крашеных ногтях не годна, посади ее в контору – трех часов не просидит на месте, учетчицей назначь – напутает так, что без прокурора не разберешься. Куда Любке податься? Учиться дальше не может и не будет, замуж выходить в деревне сейчас не за кого, это Иван точно высчитал.Дома сиднем сидеть нельзя. Иван Севастьянович Ненашев, отец Любки, – передовой комбайнер и бригадир, ворочает полеводческой бригадой, словно медведь бревнами, не потерпит, чтобы в доме сидела трутнем родная дочь. В город податься Любка не может – пропадет! Бывает хуже, да некуда…

– Иван, проснись, пожалуйста, проснись, Иван! В черном свитере, черных брюках, с туго затянутыми на затылке волосами, еще бледнее прежнего, но веселая и энергичная, стояла перед ним молодая жена. Глаза ясные, рот усмешливо растянут, на щеках – ямочки.

– Не горюй, Иван! Сам говоришь: перемелется – мука будет! А теперь протри ясные очи, расскажу тебе, как жить будем… – Настя опустилась во второе кресло. – Влюбилась я сегодня, Иван. В твою мать влюбилась… Как мы с Прасковьей Ильиничной сладко плакали! О твоем отце плакали, о самой Прасковье Ильиничне плакали, о тебе, обо мне, о Любке Ненашевой, о Марате Ганиевиче, о полярнике, о моем отце, о моей матери. От души наплакались и поняли, как жить дальше надо…

Тревожное, как воровские шаги в ночи, большое и страшное, как солнечное затмение, слышалось в голосе Насти. Казалось, что, освободившись от длинного платья, сделавшись черной с головы до ног и как бы бронированной, на десять лет, а не на три года стала Настя старше Ивана.

– Терпеть и надеяться надо, Иван! – продолжала Настя. – Вчера мы думали, что после загса легче станет, но ошиблись: тяжелее! Молчи, молчи!… Давай вместе горевать. Ты меня жалеешь, я тебя. Родственные души… – Настя откинулась назад, засмеялась невесело. – Так давай не будем кручиниться. Я жена, ты грозный муж. Конечно, как ты говоришь, лягушки в болоте от смеха скиснут, но, поверь, хорошо, что ты здесь сидишь, хотя глаза у тебя больные.

Она с ясной улыбкой облегченно вздохнула и скрестила руки на груди – слушать Ивана, ждать, когда он тоже выговорится и ему полегчает. «Говори, говори, Иван! – ждали добрые глаза. – Времени половина седьмого, надо же что-то делать? Подумай сам: всего половина седьмого!» За Настиной головой за окном погуживал в голых черемухах потеплевший за день ветер, кричали сердито вороны, прошел улицей гусеничный трактор.

– Я это не понимаю: выговоришься – легче станет! – задумчиво сказал Иван. – Я, Настя, так не умею. Чем больше я сам с собой разговариваю, тем тоскливей на душе становится… А короче, по-моему, эмоциональное напряжение можно разрядить только действием. Иные способы – паллиатив.

Такими вот учеными словами говорил он с Настей не в первый раз, она давно поняла, что Иван – это Иван, но все равно удивленно приподнимала брови, когда и голос, и слова, и строй речи у Ивана резко менялись и вместо мягкой напевной речи уроженца среднего течения реки Оби звучал жестковатый говорок горожанина, приобретенный у десятков учителей, лекторов и приезжих.

– Каждый человек носит в себе столько счастья, сколько ему и надо, даже немножко больше, но до смерти думается, что счастье впереди и на стороне. Так Никон Никонович говорит… – Иван виновато улыбнулся.

Замолчали оба, неподвижно глядели на ковер с таким затейливым пестрым узором, что смотреть на него можно было без конца, как на воду или на огонь… Тихо было на дворе, очень тихо, словно деревня вымерла, и это правильно, законно. Ради свадьбы знатного тракториста и директора Дворца культуры отменили оба киносеанса, а после свадьбы народ валился в кровати и засыпал на лету.

– Значит, действовать надо, Иван? – живо, будто очнувшись, спросила Настя. – Хочешь кофе?

– Хочу.

Она поднялась, оглядела Ивана, улыбнулась.

– Я знала, что так будет… Иди в спальню, переоденься, я тебе вчера пижаму купила. – И вдруг, потемнев глазами, крикнула: – Изволь не морщиться! Сам предложил – терпи! Немедленно переодевайся!

Иван осторожно пошел в спальню. Снял со спинки кровати светлую пижаму, подивился, что со всех сторон пижама обшита алой каймой. Мало того, рядом с пижамой на картонке лежали мужские домашние туфли с белой опушкой. Иван прижал все это к груди, собрался уходить из спальни, но сообразил, что идти некуда – переодеваться надо здесь, в спальне, где – вот смех! – пахло вроде бы точно такими духами, какими заставила Ивана намазаться перед сельсоветом мать.

Поглядывая на дверь, Иван быстро снял костюм, надрючил пижаму и туфли с опушкой и задумался, куда девать костюм и ботинки. Получалось, что костюм надо вешать в платяной шкаф, а туфли ставить в низ шкафа, если они чистые. Осторожно, словно с опаской, Иван открыл дверцу и опять растерялся: чтобы повесить пиджак, надо вешалку от какого-нибудь женского платья освобождать, а платье перевешивать…

– Не сюда! – раздался за спиной голос Насти. – Тебе отведено специальное отделение.

Она распахнула другую створку шкафа – совершенно пусто, только на жердочке висели пластмассовые вешалки.

– Какой смешной! – сказала Настя, но не улыбнулась. – Пятьдесят восьмой размер, седьмой рост, а рукава коротки.

18
{"b":"17641","o":1}