Он бросился вперед, перебежал поросшее травой подножие скалы, добрался до деревца и стал раскачивать его сверху вниз, словно ручку мехов, крича мне:
— Ну, начинай! И давай не сбиваться! Allegro,[150] тысяча чертей, allegro risoluto![151] А ты, орган, пой! Пой, орган! Пой, орган!
До этого момента я думал, что вино развеселило учителя и он насмехается надо мною, и у меня была еще смутная надежда увести его. Но когда я увидел, с какой пламенной убежденностью он надувает мехи воображаемого органа, я окончательно потерял рассудок и приобщился к его бреду, который, под влиянием вдоволь выпитого шантюргского вина, становился, может быть, по-настоящему музыкальным. Страх уступил место какому-то безрассудному любопытству; как это бывает во сне, я протянул руки к воображаемой клавиатуре и зашевелил пальцами.
И тут со мной произошло нечто действительно необычайное. Я увидел, что мои руки разбухают, удлиняются, принимают колоссальные размеры. Это быстрое превращение причинило мне такие страдания, что я не забуду их до конца своей жизни. И по мере того, как руки мои становились руками титана, звуки органа, которые, казалось, я сам слышал; приобретали ужасающую силу.
Мэтру Жану тоже казалось, что он слышит музыку, потому что он кричал мне:
— Это не «Интроит». Что это такое? Я не знаю, что это, но это что-нибудь мое. Это божественно!
— Нет, это не ваше, — ответил я, так как наши голоса, превратившиеся в голоса титанов, заглушали громовые звуки фантастического инструмента, — нет, это не ваше, это мое!
И я продолжал развивать странный — не то божественный, не то бессмысленный мотив, который возникал в моей голове. Мэтр Жан по-прежнему исступленно раздувал мехи, я по-прежнему восторженно играл, орган ревел, титан не шевелился, я был опьянен гордостью и радостью, я воображал себя за органом Клермонского собора, пленяющим восторженную толпу, как вдруг меня остановил какой-то звук, резкий, пронзительный, словно кто-то разбил стекло. Страшный грохот, не имеющий уже ничего музыкального, раздался надо мною. Мне показалось, что скала Санадуар сотряслась на своем основании. Клавиатура отодвинулась назад, почва исчезла из-под моих ног, я упал навзничь и покатился среди града камней. Базальтовые колонны рушились; мэтр Жан, отброшенный вместе с деревцом, которое он вырвал с корнем, исчез под обломками. Мы были низвергнуты в бездну.
Не спрашивайте меня, что я думал или что делал в последующие два-три часа. Я был сильно ранен в голову, и кровь ослепила меня. Мне казалось, что мои ноги раздроблены, позвоночник переломан. В действительности у меня не было ничего серьезного, так как, протащившись некоторое время на четвереньках, я незаметно для самого себя поднялся и пошел вперед. Только одна мысль сохранилась в моей памяти — найти мэтра Жана. Но я не мог окликнуть его, и, если б он даже ответил, я не смог бы его услышать. В тот момент я был глух и нем.
Он сам нашел меня и забрал с собой. Я пришел в себя только у маленького озера Сервьер, у которого мы останавливались три дня тому назад. Я лежал на прибрежном песке.
Мэтр Жан обмывал мои и свои раны, так как он тоже сильно пострадал. Биби со свойственным ей философским спокойствием паслась тут же, поблизости от нас.
Холод окончательно рассеял последствия рокового шантюргского вина.
— Ну что, мой бедный мальчик, — обратился ко мне учитель, прикладывая ко лбу моему платок, смоченный ледяной водой озера, — ну что, приходишь в себя? Теперь ты можешь говорить?
— Я чувствую себя хорошо, — ответил я. — А вы, учитель? Значит, вы не умерли?..
— По-видимому. Я тоже пострадал, но это пустяки, мы еще легко отделались!
Пытаясь собрать свои смутные воспоминания, я принялся петь.
— Какого черта ты поешь там? — сказал удивленный мэтр Жан. — Странная у тебя манера болеть: только что ты не мог ни говорить, ни слышать, а сейчас свищешь себе, как дрозд. Что это за мелодию ты поешь?
— Не знаю, учитель.
— Нет, это ты, наверно, знаешь, раз ты пел ее, когда скала обрушилась на нас.
— Разве я в тот момент пел? Нет, я играл на органе, на огромном органе титана.
— Ну вот! Теперь ты с ума сходишь. Неужели ты принял всерьез шутку, которую я с тобой сыграл?
Я отчетливо вспомнил все случившееся.
— Это вы не помните, — ответил я, — вы вовсе не шутили, вы как одержимый раздували мехи.
Мэтр Жан был настолько пьян, что не помнил и никогда не мог вспомнить этого приключения. Только обрушившаяся часть скалы Санадуар, опасность, какой мы подвергались, и раны, какие мы получили, окончательно отрезвили его. В его сознании сохранился только незнакомый ему мотив, который я пел, да еще то, как удивительно его повторило пять раз замечательное, но хорошо всем известное эхо скалы Санадуар.
Он хотел убедить себя, что обвал был вызван сотрясением воздуха от моего пения. На это я ему ответил, что причина обвала — неистовое упрямство, с каким он тряс и вырвал с корнем деревцо, принятое им за ручку мехов. Он настаивал на том, что все это мне приснилось, однако никак не мог объяснить, каким образом, вместо того чтобы спокойно ехать верхом по дороге, мы спустились по косогору обрыва, чтобы весело резвиться вокруг скалы Санадуар.
Когда мы перевязали свои раны и выпили достаточно воды, чтобы хорошенько утопить в ней шантюргское вино, мы так устали и так ослабли, что вынуждены были остановиться на маленьком постоялом дворе, на краю пустоши. На другой день мы чувствовали себя до такой степени разбитыми, что нам пришлось остаться в постели. Вечером к нам явился шантюргский кюре. Добряк был совсем перепуган. Кто-то нашел шляпу мэтра Жана и следы крови на обломках, недавно свалившихся со скалы Санадуар. К моему большому удовольствию, хлыст унесло потоком.
Достойный человек прекрасно за нами ухаживал и хотел увести нас к себе, но органист не мог пропустить торжественную воскресную мессу, и на следующий день мы вернулись в Клермон.
Голова учителя была еще слаба или в ней не все было ясно, когда он снова очутился перед органом, более безобидным, чем орган Санадуара. Раза два-три ему изменила память и пришлось импровизировать, что, по его собственному признанию, получалось у него очень посредственно, хотя он хвастался, что на свежую голову он создает шедевры.
В момент «Возношения даров» он почувствовал приступ слабости и сделал мне знак, чтобы я занял его место. До сих пор я играл только в его присутствии и понятия не имел, чего я могу достигнуть в музыке. Мэтр Жан никогда не кончал со мной урока, не заявив торжественно, что я осел. Одно мгновение я был почти так же взволнован, как перед органом титана. Но детству свойственны приступы внезапной самоуверенности; я набрался храбрости и сыграл мотив, поразивший учителя в момент катастрофы, — он с тех пор не выходил у меня из головы.
Это был успех, который, как вы увидите, решил мою судьбу.
По окончании мессы старший викарий — меломан, большой знаток церковной музыки, вызвал мэтра Жана.
— У вас есть талант, — сказал он ему, — но надо уметь разбираться. Я вас уже порицал за то, что вы, импровизируя или сочиняя мелодии, не лишенные достоинства, пользуетесь ими некстати. Они нежны или игривы, когда должны быть строгими; они угрожающие и как бы гневные, когда должны быть умиренными и умоляющими. Вот сегодня при «Возношении» вы преподнесли нам настоящую боевую песню. Не отрицаю, это было прекрасно, но больше подходило для шабаша, чем для «Поклоняемся тебе, господи!».
Я стоял все время позади мэтра Жана, пока старший викарий разговаривал с ним; сердце мое сильно билось.
Органист, разумеется, извинился, говоря, что он почувствовал себя плохо и что во время «Возношения» за органом сидел мальчик из хора, его ученик.
— Не вы ли это, мой дружочек? — спросил викарий, заметив мой взволнованный вид.
— Да, это он, — ответил мэтр Жан, — вот этот маленький осел.