Нина потянула меня за рукав:
— Сядь и не функционируй, добрый молодец! — Она шептала мне на ухо. — Умный же человек, и раньше никогда не высовывался…
Правильно она меня осаживала, верно поступала, но судьба распорядилась так, что именно такой Никита Ваганов понравился высокому начальству, проведшему на дне рождения Иванова всего полчаса. Он запомнил меня, стал узнавать на приемах, и, видимо, все это произошло в тот момент, когда я по-русски размашисто целовался с Никитой Петровичем Одинцовым…
Нина шептала мне:
— Дядя тоже расходился и пьет — с его-то желудком. Нет, Никита, я сейчас прикрою эту лавочку, мне хоть Разыван Иванович! Сейчас я эту лавочку прикрою…
Она отняла у дяди очередную порцию спиртного, шуганула соседа, который подливал Никите Петровичу, уняла и самого Ивана Ивановича, воззрившегося после этого на меня восторженно: «Какая прекрасная у тебя жена, Никита! Да это сокровище, а не жена». И при этом блаженно щурился и покачивался из стороны в сторону, как при молитве, умильный старикашечка.
— Садитесь лучше играть в карты, — вернувшись из спасательного рейда, сказала Нина. — За картами у тебя, по крайней мере, нет таких голубых жандармских глаз…
— Каких?
— Жандармских. Подхалимажных. Тьфу!
— Неправдочка ваша! Я не подхалим.
— Это тебе только кажется, дорогой!
И здесь наше уединение нарушила толстая тетка, кажется, из Министерства культуры; внушительная тетка из числа друзей Ивана Ивановича. Говорила она густым мужичьим басом, глаза у нее были умные и красивые — на дряблом-то и старом лице. Она трубно сказала:
— У нас с подхалимажем сильно напутали и здорово перегибают! — И, увидев наши пораженные физиономии, басом расхохоталась. — Много подхалимов развелось, добровольных, без смысла и цели подхалимов. Вы правильно заметили, Нина, про голубые жандармские глаза. У Никиты они десять минут назад были именно такими. — Она совсем развеселилась, эта тетка. — По статьям и очеркам Никиты и не догадаешься, что он способен голубеть глазами, — прекрасные статьи, прекрасные очерки! В них читается сто степеней свободы.
— Спасибо, Лидия Витальевна, спасибо! Но неправдочка ваша насчет голубых глаз. Они у меня стальные, ей-богу!
В очках у меня доброе, даже немного детское лицо, таким оно и останется на долгие-долгие годы, и мадам из Министерства культуры, надеюсь, было ясно, что перед нею добрый и умный человек, умный и добрый. Она продолжала:
— Все говорят, Никита, что вы — потенциальный главный редактор. Говорят, что и сам Иван Иванович…
Я перебил:
— Лидия Вита-а-а-а-льевна, побойтесь бога!
— Ладно. Побоюсь. Но ведь вы, Никита, будете прекрасным главным редактором…
Нина мне на ухо шепнула:
— Бежим? Она тебя погубит!
И мы бежали на большую солнечную веранду, где стоял пинг-понговый стол, лежали целлулоидные мячи и ракетки.
Нина села на стол. Она была черт знает как красива, здорова, элегантна. О такой жене или любовнице можно только мечтать…
Нина задумчиво кивнула:
— В твоей жизни может случиться такое, что ты потеряешь все-все… Может!
* * *
… Я теряю больше, чем «все-все», я теряю саму жизнь… Но Нина и Нелька ошибались, когда думали, что Никита Ваганов в такой сложной партии, как карьера, может делать ошибочные ходы и терять «все-все». Что за бабские восклицания?! Точно так же, как при игре в пинг-понг, я наношу по жизни удары разной силы и разного качества: косые, прямые, подрезающие, крутящие, вертящие, бог знает только какие! Меня трудно загнать в угол, меня вообще трудно победить, раздавить, уничтожить. И с Сухорукой я еще поборюсь, я еще с ней схвачусь так, что Сухорукая попятится, закутается в туман, зашипит, как гаснущая головешка. Никита Ваганов — это Никита Ваганов и пишется Никита Ваганов…
* * *
Я тоже сел за пинг-понговый стол. Из гостиной-столовой доносились праздничный шум и отдельный голос дамы из Министерства культуры. Иногда выплывал и низкий хриплый голос «виновника торжества». Я рассеянно прислушивался.
— Что ты ко мне привязалась, Нинка? Будто я знаю, что будет дальше. Я кто? Бог? Патриарх всея Руси? Главный редактор? Да я простой советский человек…
Трава слева от моего льва была примята, пролегали две широченные колеи, самые широченные: здесь останавливался мощный ЗИЛ, пробывший полчаса.
— Лезет целоваться, а мой дядюшка… Вот уж не представляла дядю целующимся с мужчиной!
II
Одновременно со мной, то есть спустя всего два месяца, как-то неожиданно был назначен заместителем главного редактора по вопросам партийной жизни и пропаганды и Валентин Иванович Грачев, Валька Грачев, не окончивший Академию общественных наук, но воспользовавшийся годами моей учебы для делания карьеры, карьеры, подпорченной периодом заведования отделом соцстран, но, как вы видите, громадной — согласно положению, он был более важным заместителем, чем я, Никита Ваганов. Партийная жизнь и пропаганда… В день назначения Валька Грачев зашел в мой небольшой, но отменно уютный кабинет. На нем был серый костюм и красный галстук, что шло к его бледной физиономии делового американца средних лет и средней зажиточности. Он сказал:
— Ходить будешь подо мной, Никитон! Каштаны из огня будешь носить мне в зубенциях. Алле гоп! Ты никак обижаешься, Никитон?
Я сказал:
— Ах-ах! Они сильно много о себе понимают… На них можно обижаться. Умолкни, тля! Я схамаю тебя, как бутерброд, понял, Грач? У меня школа Сибирска, понял?
— Понял.
— А что ты понял, Грач?
— Что ты меня схамаешь, как бутерброд.
— Правильно! Молодец! Дыши.
В обозримой перспективе, идя курсом на редакторство в газете «Заря», я мог длительно терпеть Валентина Ивановича Грачева как заместителя главного редактора по отделам партийной жизни и пропаганды: у него было чутье, умение схватить, если так можно выразиться, нужный момент в нужной струе. Он разбирался в нюансах партийной работы: знал неизвестные мне тонкости, понимал, куда что направляется и торжественно шествует. А сегодня он мне сказал:
— Смешно, однако, наш спор решается нулево. Вот мы с тобой, Никитон, и заместители главного. Конечно, я важнее, но это мелочь, пузатая мелочь.
Я ответил:
— Задаесси, Грач, много о себе понимаешь. Ох, найду я на тебя управу! Я базис, ты — надстройка, нешто непонятно, Грач?
— Понятно.
— А что тебе понятно?
— А то, что и тебе понятно.
* * *
… Мне будет не до шуток, когда чаша весов Судьбы качнется в сторону Вальки Грачева, когда настанет такой момент, что не меня, а его могут вызвать на собеседование, решая вопрос о главном редакторе газеты «Заря». А я заклинился на редакторстве, я не видел на этой теплой и круглой земле ничего интересного, кроме редакторства, — такая вот околесица, словно нет закатов и восходов, рек и морей, кроссвордов и телевизионных передач «Следствие ведут знатоки». Весь подлунный мир сконцентрировался для меня в редакторстве, и это не моя ошибка, это моя беда, моя беда. Восемнадцать часов в сутки стану я проводить в стенах «Зари», буду работать на износ и разгон, потеряю к чертовой матери здоровье и сон. Никакие снотворные сейчас не помогают мне, никакие снотворные не дают возможности уснуть, забыться, отключиться — эти записи я пишу в четвертом часу ночи, когда под окном уже вжикают метлами дворники и ворчит поливальная машина на моей Большой Бронной. На даче, на моей даче, где лежит лев на лужайке, я теперь совсем не бываю, опасаюсь, что «скорая помощь» не придет туда, хотя это бред сумасшедшего. Отчего бы ей не прийти, этой дурацкой «скорой помощи», на мою дачу? Я понимаю, что она придет, но я панически боюсь ВСЕГО. Например, вжиканья метлы за окном, фурчанья поливальной машины, света в окне соседнего дома, громадности Москвы, истончающегося месяца, похожего — прав писатель! — на турецкий ятаган. Я всего боюсь, запомните, мой читатель, хотя с Сухорукой борюсь отважно. Весь лживый профессорский синклит придет в изумление, когда я проживу на год больше, чем мне положено по их учебникам и рефератам, они начнут перерывать и перероют всю свою науку о крови, когда я проживу три лишних года, работая и живя, живя и работая. Сейчас на моем столе лежат гранки, не менее двух десятков гранок самых ответственных статей; время от времени я изучаю эти гранки, они завтра-послезавтра превратятся в газетные публикации — нюх у меня на актуальность собачий, будьте уверены, что ни один материал и часа лишнего не пролежит, если он — материал, а не шелуха…