В конце июня 1937 года Мандельштамы ищут себе временное жилье, пытаясь найти его как можно ближе к стокилометровой зоне. Их выбор падает на волжский поселок Савелово, расположенный к северу от Москвы, напротив городка Кимры. Они принимают опасное решение: игнорировать запрет на пребывание в Москве. Вновь и вновь они наезжают в Москву в поисках работы и денег. Лишь немногие осмеливаются приютить гонимую пару, рискуя навлечь на себя серьезные неприятности. Напуганные литераторы, встречая Мандельштама на московских улицах, даже опасаются с ним здороваться; они видят перед собой призрак — мертвеца, восставшего из гроба.
Путь от Савеловского вокзала до главного из их московских пристанищ был не слишком труден; оно находилось по адресу Лаврушинский переулок, 17. В этой квартире жили испытанные друзья Мандельштамов, Василиса и Виктор Шкловские; в воспоминаниях Надежды Мандельштам им посвящена отдельная глава. «Дом Шкловских, — пишет она, — был единственным местом, где мы чувствовали себя людьми; в этой семье знали, как обращаться с обреченными»[388]. Даже дети Шкловских, Варя и Никита, знали, как им вести себя, если явятся Мандельштам и его жена. «…Дети всегда отражают нравственный облик дома. Нас вели на кухню — там у Шкловских была столовая — кормили, поили, утешали ребячьими разговорами»[389]. Приходя домой, Василиса готовила для гостей ванну, давала им свежее белье и звала их к столу — все это делалось как нечто самое собой разумеющееся. Виктор Шкловский пытался развеселить Мандельштама, шутил, рассказывал новости и усиленно думал, чем бы ему помочь. Когда раздавался звонок в дверь, Мандельштамов прятали в детской комнате. А если ночью поднимался лифт, все выбегали в переднюю и прислушивались, где он остановился. «В годы террора не было дома в стране, где бы люди не дрожали, прислушиваясь к шелесту проходящих машин и к гулу поднимающегося лифта»[390]. Опасаясь навлечь на Шкловских беду, Мандельштамы ищут других возможностей переночевать в Москве.
Иногда им удавалось приклонить голову на окраине Москвы в Марьиной Роще (Александровский переулок, 43) — у Натальи, сестры Василисы Шкловской. Литературовед Николай Харджиев, который жил в той же квартире, великодушно предоставлял горемычным гостям свою крохотную комнатку. Опасность была немалая: однажды какой-то шпик, следивший за Мандельштамами, стал нагло заглядывать через окно в комнату Харджиева (квартира находилась на первом этаже) и вовсе не торопился уйти. Дать приют этой паре отваживались и другие люди: художники Лев Бруни и Александр Осмеркин (1 октября 1937 года он выполнил карандашный портрет Мандельштама — сохранилось два наброска); архитектор Лев Наппельбаум, сын известного фотографа Моисея Наппельбаума, и его жена Людмила; кроме того — супруги Анна (Нюра) и Игнатий Бернштейны (литературный псевдоним: Александр Ивич), в квартире которых с 1946 года будет храниться мандельштамовский архив. Горстка этих мужественных людей облегчила тяготы нищенской жизни Мандельштамов в последний год его жизни. Не группа опытных заговорщиков, а всего лишь несколько человек, проявивших человеческое отношение к гонимому поэту!
В Савелове написаны последние стихи Мандельштама — цикл, состоявший приблизительно из десяти-одиннадцати стихотворений (сохранилось всего четыре текста). В середине июля из Воронежа приехала, чтобы навестить друзей, Наташа Штемпель. Они бродят вдоль берега Волги, и Мандельштам читает ей свои новые стихи. Среди них, как явствует из ее воспоминаний, было и несохранившееся стихотворение о смертной казни — негодующий вопль против уничтожения жизни[391]. Но тогда же возник и ряд удивительных любовных стихов, которые Мандельштам не рискнул показывать своей жене.
Эти стихи посвящены Эликониде (Лиле) Поповой, бывшей жене актера Яхонтова, о котором в 1927 году, когда они жили по соседству в Детском Селе, Мандельштам написал портретный очерк. С этими людьми поэт, вернувшись из ссылки, особенно любил встречаться. Скоро он влюбился в Лилю, красавицу с большими темными глазами; пикантность этой истории придавало, помимо присутствия Надежды Яковлевны, еще одно обстоятельство. Дело в том, что Лиля Попова была ярой сталинисткой; она грезила о «гениальном вожде» и «спасителе человечества» и хотела обратить Мандельштама в истинную веру. Надежда Мандельштам пишет о ее «чувствительном» и «сентиментальном» сталинизме (оказывается, был и такой). Она хотела убедить Мандельштама написать Сталину покаянное письмо. Конечно, если бы в 1937 году, в самый разгул террора, он стал бы напоминать о своем «грехопадении» — эпиграмме против Сталина, это обернулось бы для него катастрофой. Впрочем, Попова и сама собиралась написать Сталину о том, что «нужно помочь О. М. стать на правильный путь»[392].
Мандельштам, как утопающий за соломинку, цеплялся за эту последнюю попытку спасения, придуманную Лилей. В феврале 1934 года он сказал Ахматовой: «Я к смерти готов». Однако «воронежское чудо» пробудило в нем жизненные силы. Его поэзия давно уже дышала смертью, но Мандельштам-человек хотел жить и после ссылки, в нем не иссякла трагическая жажда жизни, которая нашла свое выражение в одном из стихотворений 1931 года:
Колют ресницы. В груди прикипела слеза.
Чую без страха, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.
Душно — и все-таки до смерти хочется жить (III, 46).
Эротические флюиды, излучаемые Лилей Поповой, смешиваются в стихах «савеловского» цикла с образом якобы «омоложенной» Москвы, которую вернувшийся из ссылки Мандельштам порывается любить. Не удивительно, что в этих стихах не только воспеты ее «завороненные» черные волосы, ее кавказская внешность и прочие женские прелести, но звучит и «Сталина имя громовое», которое нежно произносит обожаемая женщина:
Слава моя чернобровая,
Бровью вяжи меня вязкою,
К жизни и смерти готовая,
Произносящая ласково
Сталина имя громовое
С клятвенной нежностью, с ласкою (III, 141).
Мандельштам и на этот раз как бы передоверяет славословие Сталину, вкладывает его в уста другому: в «Оде» это был художник-портретист, в стихотворении, посвященном Поповой, — горячая сторонница «великого вождя». А 4–5 июля Мандельштам пишет новые «Стансы», схожие с воронежскими, в которых он намеревался «жить, дыша и большевея». Вероятно, эти стихи создавались по поручению Лили Поповой и предназначались для эстрадно-литературной композиции Яхонтова-Поповой к двадцатой годовщине Октябрьской революции.
«С клятвенной нежностью, с ласкою»
Эликонида (Лиля) Попова — «сентиментальная сталинистка» (Н. Я. Мандельштам)
Однако эти поздние «Стансы» также не имели успеха и не выполнили своего назначения — подобно сталинской «Оде», которую Мандельштам с пафосом декламировал теперь даже на московских улицах, желая, чтобы его слышали литературные чиновники[393]. Малейший шанс продлить себе жизнь был на вес золота. Однако мандельштамовская «лояльность» давно уже никого не интересовала. Буйная метафоричность «Оды» явно выпадала из контекста эпохи, обезображенной безудержным террором. Определение «поруганные», коим в 1937 году, вернувшись из ссылки, Мандельштам наделил москвичей, своих современников, следовало бы отнести и к нему самому, к надломленному «я» его гибридных «Стансов»[394].