«А стены проклятые тонки, / И некуда больше бежать» Слева направо: Александр Мандельштам, Мария Петровых, Эмиль Мандельштам, Надежда и Осип Мандельштамы, Анна Ахматова (в Нащокинском переулке, 1934)
В ночь с 16 на 17 мая 1934 года, около часа, в дверь Мандельштама постучали три сотрудника ОГПУ; начался обыск, продолжавшийся до самого утра. Искали вполне определенные «провокационные» тексты: анти-сталинское стихотворение (не существовавшее в письменной форме), стихи о «веке-волкодаве», стихотворение «Холодная весна. Бесхлебный, робкий Крым…» — о жертвах голода и принудительной коллективизации, стихи, проклинающие московское «жилье», и другие политические стихотворения. Гепеушники обшарили все углы, рылись в ящиках письменного стола и просмотрели, надрезая переплет, каждую книгу. Сомнительные рукописи они складывали на стул, остальные швыряли на пол и топтали их сапогами. Их подозрение вызвал даже короткий шутливый стишок про Себастьяна и «баха», где под видом повествования о грубом управдоме, разрушителе органа, иносказательно обличалось официально санкционированное изничтожение культуры. Надежда Мандельштам опишет впоследствии тягостные подробности той роковой ночи в двух первых главах своей мемуарной книги: «Майская ночь» и «Выемка». Гавайская гитара Кирсанова, непрерывно звучащая в соседней квартире, молодой сотрудник ОГПУ, который во время обыска умиленно разглядывает книги и постоянно предлагает своим жертвам сладкие леденцы из жестяной коробочки… Призрачные сладости, призванные скрасить грубое вторжение в жизнь поэта.
При обыске присутствовала высоко значимая свидетельница. Как раз накануне Ахматова приехала из Ленинграда в Москву. Об этом ее настоятельно просил Мандельштам после того, как дал пощечину Алексею Толстому. Она тоже оставила воспоминания о том ночном призрачном действе. В семь часов утра Мандельштама увезли на Лубянку — в штаб-квартиру ОГПУ; подозрительные рукописи изъяли. Надя приготовила чемоданчик с бельем и книгами, среди которых был и «Ад» Данте (но брать книги в камеру не разрешалось). Приказ об аресте был подписан не Ягодой, как показалось Надежде Мандельштам, а его заместителем Аграновым; их подписи были похожи. На другое утро сотрудники ОГПУ снова явились в Нащокинский переулок. Но антисталинского стихотворения так и не удалось обнаружить.
Мандельштама поместили в так называемую «внутреннюю тюрьму», расположенную во дворе Лубянки. 18 мая 1934 года его впервые вызвали на допрос к следователю Шиварову, которого Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях именует по отчеству — «Христофорович». Допрос длился всю ночь. Протоколы допросов были впервые обнародованы в 1991 году, в горбачевскую эпоху, когда на короткое время приоткрылись архивы КГБ. Писателю Виталию Шенталинскому удалось ознакомиться с делом Мандельштама (№ 4108) и опубликовать из него ряд материалов.
Шиваров потребовал, чтобы Мандельштам произнес вслух те стихи, которые, по мнению поэта, могли стать причиной его ареста. Мандельштам прочитал две строфы из стихотворения «За гремучую доблесть грядущих веков…» и одну строфу из стихотворения, содержащего проклятие московскому «жилью». Шиваров записывает, а затем, как козырь, извлекает из папки антисталинское стихотворение в его первоначальном и наиболее опасном варианте — со словами «душегубец» и «мужикоборец». Какой-то доносчик из окружения Мандельштама (кто именно — до сих пор не выяснилось) потрудился на славу! Мандельштам не отрицает своего авторства. Ему приходится собственноручно записать все стихотворение и поставить под ним свою подпись. Надежда Мандельштам позднее напишет: «Я сердилась, что он не отрицал всего, как подобает конспиратору. Но представить себе О. М. в роли конспиратора совершенно невозможно — это был открытый человек, неспособный ни на какие хитроумные ходы»[316]. Дознаватель назвал мандельштамовское стихотворение «беспрецедентным контрреволюционным документом»[317]. Воистину беспрецедентно. По словам Шенталинского, это было «более, чем стихотворение»: «поступок, отчаянный по смелости, акт гражданского мужества»[318]; история литературы не знает ничего подобного. Не существует ни одного антисталинского стихотворения, столь уничтожающего по своей силе. До сих пор не известно, знал ли сам Сталин текст этого стихотворения. Кто из подчиненных отважился бы показать мстительному тирану этот документ — «террористический», как сказал следователь?
Шиваров перечислил Мандельштаму имена его посетителей в Нащокинском переулке — следователь получил их от доносчика. Дознаватель пытается внушить поэту, будто некоторые из них уже арестованы и дают против него показания. Он требует, чтобы Мандельштам назвал тех, кому он читал свое стихотворение. Мандельштам сперва называет восемь человек, среди них — Ахматову и ее сына Леву, однако не говорит о тех, кто слышал его стихотворение за пределами квартиры (например, Пастернак!). Поверив на какой-то момент, что запись, которой с самого начала располагал Шиваров, сделана рукой Марии Петровых, он, сперва умолчав о ней, называет ее имя на следующем допросе, утром 19 мая. Она была единственным человеком, записавшим это стихотворение в Нащокинском переулке — правда, с обещанием уничтожить запись. Но эта женщина, которая до конца жизни пользовалась доверием Анны Ахматовой, осталась вне всяких подозрений. Такой она должна остаться и на страницах этой книги.
Екатерина Петровых утверждает в своих воспоминаниях, что Мандельштам, давая показания следователю, намеренно оговаривал ее сестру: отвергнутый влюбленный был, по ее словам, одержим бредовой надеждой, что Марию отправят вместе с ним в ссылку[319]. Однако в протоколах допроса, опубликованных В. Шенталинским и Э. Поляновским, нет ничего, что подтверждало бы подобное подозрение. Оно кажется нелепым еще и потому, что Мандельштам вовсе не думал тогда о ссылке, а боялся лишь одного: смертной казни. Видимо, слухи о том смятенном состоянии, в котором пребывал Мандельштам на Лубянке, породили и в сознании его современников целый ряд нелепых догадок.
Оказавшись в лапах ОГПУ, Мандельштам вел себя совсем не по-геройски. Он тяжело переносил сам факт заточения. Можно вспомнить о том эпизоде периода гражданской войны в Крыму, когда арестованный в августе 1920 года врангелевской контрразведкой Мандельштам стучал в дверь камеры и кричал: «Вы должны меня выпустить — я не создан для тюрьмы!» Кто искренне думает, что Мандельштаму следовало на допросах хранить героическое молчание, тот вовсе не представляет себе насыщенной ужасом атмосферы Лубянки. Страх перед пытками, которые поручались в ОГПУ специально подготовленным, известным своей жестокостью сотрудникам, был, конечно, велик. И хотя систематические пытки стали применяться на Лубянке лишь с 1937 года, в распоряжении тайной полиции имелись хорошо проверенные средства для того, чтобы сломить заключенного. Ночные допросы, постоянное яркое освещение, при котором невозможно заснуть, пересоленная пища без капли воды — все это Мандельштаму пришлось испытать на себе. Однажды на него надели даже смирительную рубаху — вещь, которой он прежде никогда не видел. В заключении у него стал прогрессировать реактивный психоз, осложненный галлюцинациями. Надежда Мандельштам пишет, что ему слышались голоса и женский плач за стеной его камеры. Он решил, что его жену тоже арестовали и подвергают истязаниям. Возможно, эти голоса представляли собой звукозапись, которую проигрывали для психического воздействия.
На Лубянке Мандельштам пытался покончить с собой, вскрыл себе вены на запястье. Он сделал это лезвием бритвы, которое с этой целью — в предвидении возможных пыток — заранее запрятал в каблук своей туфли. Уже в «Четвертой прозе» (1929–1930) он многозначительно описывает этот инструмент смерти: