Словно желая на этот раз похитить Надежду, Мандельштам 25 марта 1925 года уезжает с ней вместе — спасается бегством от пагубного влечения! — в Детское (ранее — Царское) Село, расположенное в тридцати километрах от Ленинграда. Название «Детское Село» этот городок получил в 1921 году, когда в нем нашли приют дети-сироты, жертвы гражданской войны. Мандельштамы поселились в скромном пансионе Зайцева, разместившемся в здании знаменитого Лицея, где в 1811–1817 годах учился Пушкин и где он написал свои первые стихи. Однако супруги живут здесь, отдалившись от литературы и занимаясь своими делами. Пока они отдыхают в Детском, в апреле 1925 года, в ленинградском издательстве «Время» появляется «Шум времени» — автобиографическая книга Мандельштама, его прощание с детством и старой, дореволюционной Россией.
Преодолев кризис, Мандельштам пытается начать со своей женой новую жизнь. Однако вся эта история оказалась для нее изнурительной. Надино здоровье все более ухудшается: ее постоянно лихорадит, мучают приступы слабости. Она просит Мандельштама отпустить ее «на волю»: «…Зачем я тебе?.. Зачем ты держишь меня… Зачем так жить — как в клетке?.. Отпусти…»[222] В ту весну 1925 года — точная дата не известна — у Мандельштама случается первый сердечный приступ; отныне он будет часто жаловаться на одышку. Морально и физически надломленные, но все же примирившиеся друг с другом, оба возвращаются 24 апреля — после карантина, проведенного вместе, — из Детского Села в Ленинград.
Потомки создадут мифический образ этой супружеской пары. Бродский видел в ней, правда, поменяв супругов ролями, современное воплощение Орфея и Эвридики[223]. Героическая миссия Надежды Мандельштам как хранительницы наследия поэта и независимой мемуаристки привела к тому, что их отношения стали восприниматься в сияющем свете. Однако глава «Первые ссоры» во втором мемуарном томе неопровержимо свидетельствует: частые раздоры были неотъемлемой частью их семейной жизни. История «великих супружеских пар» далеко не всегда похожа на идиллию.
С самого начала Мандельштам держал себя как ревнивый патриарх: не позволял Надежде заняться собственным делом, не отпускал ее от себя и требовал, чтобы она полностью растворила себя в его жизни (так он предначертал еще в 1920 году в стихотворении о Лии). Кроме того, Надежда была для него незаменима, ибо он диктовал ей свои тексты. Мандельштам почти никогда ничего не записывал; он ходил взад и вперед по комнате, бормотал что-то непонятное и вслушивался во «внутренний образ», который, по его представлениям, должен предшествовать написанию стихотворения, «осязаемого» слухом. «Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит», — так описан этот таинственный процесс в статье «Слово и культура» (I, 215). Когда все слова, наконец, приходили к нему, он не записывал их сам, а лихорадочно диктовал Надежде.
Она стала для него как бы одушевленным диктофоном, которым он мог воспользоваться в любой момент. Он диктовал ей также и прозу. Надежда Мандельштам описывает возникновение «Шума времени» летом 1923 года в Гаспре. Сперва он целый час бродил в одиночестве, потом возвращался «напряженный, злой» и требовал, чтобы она скорее чинила карандаши и записывала. Он диктовал очень быстро, обычно по главке этой густой прозы за один раз. Если она хотела вставить какое-нибудь замечание, он обрывал ее: «Цыц! Не вмешивайся… Ничего не понимаешь, так молчи»[224]. Дело подчас доходило до ожесточенного спора.
Тираническое отношение Мандельштама к жене, вынужденной записывать под диктовку его сочинения, производило на посторонних людей странное и отталкивающее впечатление. При этом мало кто ощущал, что поэт и сам словно подчиняется какой-то силе: диктату произведения, властно стремящегося к самовыражению. Мандельштама никак нельзя назвать плодовитым автором; периоды долгого молчания сменялись у него взрывами лихорадочного творчества. Как только слова обретали форму, сдерживать их было уже невозможно. Эту грубоватую манеру диктовать свои стихи Эмма Герштейн, современница поэта, называет «садистским ритуалом»[225]. Впрочем, супружеские пары — сложное явление, не всегда понятное для посторонних. Если дело не касалось рождения его произведений, Мандельштам вмиг становился трогательно заботливым мужем. В главе «Медовый месяц и кухарки» Надежда Мандельштам вспоминает один эпизод, относящийся к лету 1921 года. Они ночевали в Батуми на террасе какого-то дома. Ночью Надежда несколько раз просыпалась и видела, что Мандельштам сидит на стуле возле ее матраса, помахивая листком бумаги, чтобы отогнать от нее москитов. И она добавляет: «Боже, как хорошо нам было вместе — почему нам не дали дожить нашу жизнь…»[226].
Ревнивый патриарх, тиран, диктующий свои стихи и трогательно заботливый муж, отгоняющий комаров от своей спящей жены: действительность супружеской жизни весьма многогранна. И все же удивительно, как им удалось наладить совместную жизнь. Ведь Надежда, вращавшаяся в юности в среде студентов-живописцев, которые отличались в революционном Киеве и свободой нравов, и жаждой неизведанных путей, стремилась к независимости и не собиралась никому подчиняться. Ни кротость, ни терпение, ни особая верность не были ее отличительными чертами, всегда и всюду она искала приключений и умела спорить и ссориться не хуже своего супруга. Каким образом Мандельштаму все-таки удалось привязать ее к себе, эта загадка занимает и саму мемуаристку в главе «Первые ссоры».
В своем телеинтервью 1973 года Надежда Мандельштам утверждает, что днем они часто ссорились, зато «ночи были прекрасны, по ночам мы любили друг друга». Их эротическое взаимопритяжение было, по-видимому, очень сильным. «Физиологическую удачу» их отношений Мандельштам, — так сказано в её воспоминаниях, — воспринимал не как «снижение» их любовного чувства, скорее, наоборот[227]. В отличие от Александра Блока, создавшего любовный миф о недостижимой Прекрасной Даме, Мандельштам пытался воплотить в жизнь свою любовь к «девчонке», с которой «все смешно, просто и глупо», но постепенно возникает та «предельная близость», когда можно сказать: «Я с тобой свободен»[228].
У Мандельштама сексуальность неразрывно связана с жизнью и равнозначна витальности. Образ «бесполового пространства» в одном из стихотворений 1931 года («Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый…» — III, 50) относится к смерти. Бесполость означала для Мандельштама равнодушие, неспособность к выбору и моральному суждению. Творчество Мандельштама — в плане эротики — отличается сдержанностью, но не подлежит сомнению, что оно питается и этим огнем. Однако эротический момент проявляется в стихах, обращенных к Марине Цветаевой, Саломее Андрониковой, Тинатине Джорджадзе, Ольге Арбениной, Ольге Ваксель и Марии Петровых, а также к Надежде Мандельштам («Нежные руки Европы, — берите все!» — II, 37) — в поэтическом заклинании того, что кажется второстепенным, в сдержанном упоминании телесных деталей, обрисованных тонко и нежно (лоб, зрачки и ресницы, шея, плечи и руки). Господствует не грубая откровенность, а сублимированный, подспудный эрос.
Лишь с течением времени супружеской паре Мандельштамов удалось создать крепкий, неразрывный союз; их общая приятельница Анна Ахматова, у которой было три брака и каждый завершался разрывом, всегда изумлялась этой любви: «Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно. […] Вообще я ничего подобного в своей жизни не видела»[229]. Кто замечает лишь грубый диктат Мандельштама по отношению к жене, мало понятный для посторонних и кажущийся, на первый взгляд, «садистским ритуалом», тот не способен проникнуть в самую суть их отношений.