Литературная ситуация Мандельштама тягостна. «Что я делаю? — пишет он отцу (в том же письме). — Работаю для денег. Кризис тяжелый. […] Опять пошли переводы, статьи и пр. “Литература” мне омерзительна. Мечтаю бросить эту гадость. Последнюю работу для себя я сделал летом» (IV, 39). Под «последней работой» подразумевается созданный в Гаспре «Шум времени». А работа «для денег» означала переводы таких «прогрессивных» (второстепенных и третьестепенных) западных авторов, как Эрнст Толлер, Альберт Даудистель, Макс Бартель, Анри Барбюс. Уже в 1923 году появился термин «внутренний эмигрант», который вполне подходил к Мандельштаму. Именно в этом году, вспоминает Надежда Мандельштам, в редакциях советских журналов стали вычеркивать его имя из списка сотрудников[212]. Возможно, она ошибается на один год. Как раз в 1923 году в печати появилось немало эссеистических и публицистических текстов Мандельштама. Так, 15 августа журнал «Прожектор» публикует портрет Огюста Барбье, поэта французской революции 1830 года, и рядом — мандельштамовский перевод стихотворения Барбье «Собачья склока» («La Cur e» из сборника «Ямбы»), Очерк Мандельштама — двусмысленное изображение «классически неудачной» революции, когда власть «цинично и нагло» злоупотребляла именем народа (II, 302). Разумеется, сходство с революцией более позднего времени нельзя считать здесь случайным совпадением.
Для комсомольского журнала «Огонек» Мандельштам становится своего рода «неистовым репортером», публикуя в нем очерк-отчет, посвященный Международной крестьянской конференции, которая состоялась в Москве в октябре 1923 года (почетным гостем этой конференции была Клара Цеткин). А в декабре 1923 года Мандельштам берет интервью — все для того же «Огонька» — у «коминтернщика» Нгуен Ай Куока, который под именем Хо Ши Мина станет впоследствии широко известен как президент Демократической Республики Вьетнам. С явной симпатией набрасывает Мандельштам портрет своего визави, почти ровесника, внешне похожего на мальчика (II, 342). Мандельштам и Хо Ши Мин, глядящие друг на друга, — сюрреализм истории XX века!
21 января 1924 года умирает Ленин. Мандельштам опять выступает в роли журналиста — пишет для одной из московских газет короткий очерк, проникнутый настроением ночной столицы, в которой огромные людские потоки текут к гробу Ленина, выставленному в Колонном зале Дома Союзов.
«Революция, ты сжилась с очередями. Ты мучилась и корчилась в очередях и в 19-ом, и в 20-ом: вот самая великая твоя очередь, вот последняя твоя очередь к ночному солнцу, к ночному гробу…
Мертвый Ленин в Москве! Как не почувствовать Москвы в эти минуты! Кому не хочется увидеть дорогое лицо, лицо самой России?
Который час? Два, три, четыре? Сколько простоим? Никто не знает. Счет времени потерян. Стоим в чудном ночном человеческом лесу. И с нами тысячи детей» (II, 406).
Образ «ночного солнца», опушенного в гроб, предназначался ранее для поэтов — таких, как Пушкин. Мандельштамовский текст говорит о том, что смерть Ленина воспринималась тогда апокалиптически. Уход из жизни основателя государства, которого многие считали бессмертным, означал не только конец эпохи. Очерк Мандельштама передает его внутреннее волнение, по крайней мере, — попытку приобщиться к своему времени. Однако в разговорах с Надеждой он высказывался в совершено разочарованном тоне: «Они пришли жаловаться Ленину на большевиков», — говорил Мандельштам о людях, стоявших в очереди. И добавлял: «Напрасная надежда: бесполезно»[213]. Вместе с Мандельштамами в многотысячной очереди стоял Борис Пастернак. Они вместе прошли мимо мертвого Ленина, лежавшего в открытом гробу. Возвращаясь домой, Мандельштам удивлялся Москве: «Какая она древняя, будто хоронят московского царя»[214]. Похороны Ленина, продолжает Надежда Мандельштам, были «последним всплеском народной революции». Она поняла, что популярность Ленина — в отличие от обожествления Сталина в последующие годы — держалась не на страхе, а на тех надеждах, которые возлагал на вождя народ.
Киносъемка траурной церемонии запечатлела широкое лицо Сталина над ленинским гробом. В своем политическом завещании («Письмо к съезду») Ленин предупреждал: «Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью»[215]. Но было слишком поздно: до самой смерти Сталин не расстанется с должностью генерального секретаря. Второй инсульт, поразивший Ленина 9 марта 1923 года, оказался для Сталина спасением. Прощаясь с Лениным, бывший воспитанник Тифлисской духовной семинарии, понимавший силу литургических возгласов и умевший их использовать, произнес речь: «Клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы с честью выполним твое завещание» и т. д. (подразумевалось отнюдь не подлинное «Завещание» Ленина).
Новый 1924-й год Мандельштам и его жена встречали в Киеве. Именно там было начато и завершено к концу января, под свежим впечатлением от «эпохальной» смерти Ленина, одно из самых важных произведений Мандельштама, обращенных к своему времени: «1 января 1924». В девяти длинных строфах этого стихотворения речь идет об умирании времени и его «больном сыне».
Кто время целовал в измученное темя,
С сыновней нежностью потом
Он будет вспоминать, как спать ложилось время
В сугроб пшеничный за окном.
Кто веку поднимал болезненные веки —
Два сонных яблока больших,
Он слышит вечно шум — когда взревели реки
Времен обманных и глухих.
Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадет.
Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох,
Еще немного — оборвут
Простую песенку о глиняных обидах
И губы оловом зальют.
О, глиняная жизнь! О, умиранье века!
Боюсь, лишь тот поймет тебя,
В ком беспомощная улыбка человека,
Который потерял себя.
Какая боль — искать потерянное слово.
Больные веки поднимать
И с известью в крови для племени чужого
Ночные травы собирать (II, 50—51).
«1 января 1924» — беспощадная конфронтация с «обманным и глухим» временем, некий экзамен, на котором поэт бесстрашно задает своей эпохе прямые вопросы: «Кого еще убьешь? Кого еще прославишь? / Какую выдумаешь ложь?» Это — невероятное стихотворение, в котором Мандельштам пытается защитить себя от мрачных видений («Чего тебе еще? Не тронут, не убьют») и в то же время отчетливо предвидит свою гибель: «Еще немного — оборвут / Простую песенку о глиняных обидах / И губы оловом зальют».
Здесь не впервые Мандельштам выразил предощущение собственной казни. Уже в стихотворении «Холодок щекочет темя…» (1922) говорилось:
Видно, даром не проходит
Шевеленье этих губ,
И вершина колобродит,
Обреченная на сруб (II, 38).
«1 января 1924» — путешествие по ночной Москве, сопровождаемое отголосками судебного произвола, стука машинок «Ундервуд», декретов и доносов… И все же, несмотря на явное предчувствие гибели, это стихотворение позволяет, как отмечал Пауль Целан, «вырваться из контингенции: путем смеха»[216]. «И известковый слой в крови больного сына / Растает, и блаженный брызнет смех…» (II, 52).