Мандельштам проведет в Крыму почти целый год в портовом городе Феодосия и в Коктебеле у Волошина. Как только он ступает ногой на «обетованную землю», из его груди вырывается ликующая песнь. Скудный вид горы Кара-Даг под Коктебелем заставляет его вспомнить — смелое сопоставление! — о холмах Сиены. Он мечтает о мастерах сиенской школы; в его ушах — органная музыка и музыка Палестрины. Он пишет стихотворение, проникнутое христианскими мотивами, пытается воссоздать миг благодати в смуте гражданской войны: «И с христианских гор в пространстве изумленном, / Как Палестрины песнь, нисходит благодать» (I, 140). Это — пока что последнее мысленное возвращение Мандельштама к «холодному горному воздуху христианства», к «католическому этапу» 1913–1915 годов и очеркам, посвященным Чаадаеву и Скрябину, с их апологией христианского искусства.
Но отныне, с 1 мая 1919 года, он связан — поверх всех красных и белых фронтов — с еврейской девушкой Надей. 5 декабря 1919 года он пишет ей из Феодосии в Киев:
«Дитя мое милое!
Нет почти никакой надежды, что это письмо дойдет. […] Молю Бога, чтобы ты услышала, что я скажу: детка моя, я без тебя не могу и не хочу, ты вся моя радость, ты родная моя, это для меня просто, как божий день. Ты мне сделалась до того родной, что все время я говорю с тобой, зову тебя, жалуюсь тебе. Обо всем, обо всем могу сказать только тебе. Радость моя бедная! […] Я радуюсь и Бога благодарю за то, что он дал мне тебя. Мне с тобой ничего не будет страшно, ничего не тяжело… […]
Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь — я бы от радости заплакал. Звереныш мой, прости меня! Дай лобик твой поцеловать — выпуклый детский лобик! Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине. […]
Надюша, мы будем вместе, чего бы это ни стоило, я найду тебя и для тебя буду жить, потому что ты даешь мне жизнь, сама того не зная…» (IV, 25–26).
Уже в этом письме — все основные мотивы их дальнейшей любовной переписки; произнесены и роковые слова: «Мне с тобой ничего не будет страшно…» Словно бросая вызов разлучившей их гражданской войне, Мандельштам продолжает помнить об их отношениях. После «свадебной песни» по мотивам Сафо, написанной 2 мая 1919 года, он создает весной 1920 года «жестокое и странное» стихотворение, в котором запечатлено предназначение Надежды. Ей отводится роль не прекрасной Елены, не свет Илиона (Трои) будет освещать ее жизненный путь, но с детства чуждый поэту «желтый сумрак» — метафора иудейства для Мандельштама. Он предрекает ей роль библейской Лии, дочери Лавана, первой жены Иакова и его верной служанки (Быт., 29–30), вынужденной признать соперницей свою прекрасную сестру Рахиль:
Но роковая перемена
В тебе исполниться должна:
Ты будешь Лия — не Елена!
Не потому наречена,
Что царской крови тяжелее
Струиться в жилах, чем другой, —
Нет, ты полюбишь иудея,
Исчезнешь в нем — и Бог с тобой (I, 143).
Во второй книге своих воспоминаний Надежда Мандельштам подробно комментирует это судьбоносное стихотворение (глава «Наш союз»): «Вероятно, наша связь остро пробудила в нем сознание своей принадлежности к еврейству, родовой момент, чувство связи с родом: я была единственной еврейкой в его жизни […] Дочери, полюбившей иудея, предстояло отказаться от себя и раствориться в нем […] От меня он хотел одного — чтобы я отдала ему свою жизнь, осталась не собой, а частью его существа»[163]. Мандельштам набрасывает в этом стихотворении библейско-патриархальную картину будущего супружества тех, кого разлучила гражданская война. Однако «союз» Мандельштама и Надежды не мог вместиться в эти заранее предначертанные рамки. В конце концов он обернется редкостной близостью двух людей, живущих в безжалостную эпоху.
Итак, почти целый год Мандельштам проводит по преимуществу в Феодосии — портовом городе с богатым культурным прошлым на юго-восточном побережье Крыма. Феодосия была основана греческими колонистами в шестом веке до нашей эры. В Средние века, начиная с 1266 года, город находился под генуэзским владычеством; это был центр генуэзской торговли на Черном море. Теперь же Крым превратился в плацдарм для отступления белой армии, все более теснимой красными отрядами. Значительные части Добровольческой армии были уже разгромлены. В апреле 1920 года генерал Деникин сложил свои полномочия, передал верховное командование генералу Врангелю и эмигрировал.
Мандельштам жил в Феодосии впроголодь, пользуясь щедростью либеральных адвокатов, еврейских купцов и любителей поэзии. Короче говоря: на денежные подачки или в долг. По этому поводу Илья Эренбург рассказывает красочную историю: «В Феодосии он как-то собрал богатых “либералов” и строго сказал им: “На Страшном суде вас спросят, понимали ли вы поэта Мандельштама, вы ответите “нет”. Вас спросят, кормили ли вы его, и, если вы ответите “да”, вам многое простится»[164]. Мандельштаму, который умел в своей жизни только одно — быть поэтом, требовалось, чтобы выжить, наряду с магией стихотворства, еще и это умение: красноречиво нищенствовать и просить в долг.
В Феодосии, несмотря на гражданскую войну, теплилась литературная жизнь. Небольшая группа поэтов устраивала литературные вечера. Мандельштам читал 24 января 1920 года — это было его сольное выступление; 1 марта 1920 года он выступал вместе с другими поэтами. В Феодосии издавались журнал «К искусству!» и альманах «Ковчег»; в них было напечатано несколько стихотворений Мандельштама. Встречались в каком-то подвале или в кафе «Фонтанчик» и пытались за чтением стихов забыть о гражданской войне. В 1924 года Мандельштам напишет четыре автобиографических очерка под общим названием «Феодосия». Это любовно выписанные портреты крымского города, пытающегося сохранить достоинство под оккупацией белых генералов в годы гражданской войны:
«У города был заскок — делать вид, что ничего не переменилось, а осталось совсем, совсем по-старому. В старину же город походил не на Геную, гнездо военно-торговых хищников, а скорей на нежную Флоренцию. […] Но аттической Феодосии нелегко было приспособиться к суровому закону крымских пиратов» (II, 395).
В этой «нежной Флоренции», которой теперь пришлось испытать на себе жестокие законы гражданской войны, Мандельштам надеялся найти убежище. В поисках ночлега он, бездомный бродяга, стучится в разные двери. В очерках о Феодосии описано несколько его пристанищ: у начальника порта Александра Александровича, который втайне готовится к эвакуации; у старухи в «карантинной слободке»; у пишущего стихи офицера Добровольческой армии по фамилии Цыгальский; у чудака-художника Мазэса да Винчи, который, взяв себе эту фамилию, пишет исключительно автопортреты.
Но описание ночлегов — лишь повод, чтобы передать атмосферу гражданской войны. «Теплый и кроткий овечий город превратился в ад» (II, 396). Беды и страдания гражданской войны ощутимы в каждом из четырех очерков: «…физически ясным становилось ощущенье спустившейся на мир чумы — тридцатилетней войны, с моровой язвой, притушенными огнями, собачьим лаем и страшной тишиной в домах маленьких людей» (II, 398). В описании старушки, у которой Мандельштам ютился в морозном январе 1920 года, мелькает горькая фраза: «В то время лучше было быть птицей, чем человеком, и соблазн стать старухиной птицей был велик» (II, 397). Ад, чума, несчастье быть человеком… И повседневное присутствие военных на улицах Феодосии:
«Город был древнее, лучше и чище всего, что в нем происходило. К нему не приставала никакая грязь. В прекрасное тело его впились клеши тюрьмы и казармы, по улицам ходили циклопы в черных бурках, сотники, пахнущие собакой и волком, гвардейцы разбитой армии, с фуражки до подошв заряженные лисьим электричеством здоровья и молодости. На иных людей возможность безнаказанного убийства действует как свежая нарзанная ванна, и Крым для этой породы людей, с детскими наглыми и опасно пустыми карими глазами, был лишь курортом, где они проходили курс леченья, соблюдая бодрящий, благотворный их природе режим» (II, 398–399).