Мандельштам был крайне далек от слепого энтузиазма поэтов Пролеткульта, хотя и заимствовал у них некоторые риторические приемы: образ восходящего «солнца» революции, обращение «братья», выражения вроде «боевые легионы». Его стихотворение предупреждает о наивной революционной эйфории и выражает трагическое предчувствие грядущих жестокостей и тягот[137]. В конце 1920-х годов Мандельштам сказал об этом стихотворении поэту И. С. Поступальскому: «Вот и решайте, чего в стихах больше — надежды или безнадежности. Но главное — это пафос воли»[138].
Противоречивое революционное стихотворение Мандельштама имеет мало общего с бодрящим пафосом Маяковского, «барабанщика революции». Впрочем, его энтузиазм не был в то время достаточно оценен властью. Известен ленинский отзыв о восторженно-революционной поэме Маяковского «150 000 000» (1919–1920): «Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность. […] А Луначарского сечь за футуризм. Ленин»[139]. Но и такие близкие к бывшим футуристам современники, как, например, Роман Якобсон, полагали, что в своем отношении к действительности Маяковский «глубоко слеп»[140].
Многосложное стихотворение Мандельштама появилось 24 мая 1918 года в петроградской газете «Знамя труда» — органе левых социалистов-революционеров. В этой газете печатали свои революционные стихи и некоторые другие известные поэты. 3 марта 1918 года здесь была опубликована поэма Блока «Двенадцать», а за несколько дней до появления мандельштамовского стихотворения, 19 мая 1918 года, — утопическая поэма Есенина «Инония»: «пророк Есенин Сергей», вдохновленный Иеремией, мечтает о грядущем крестьянском рае.
Через месяц после того как в «Знамени труда» появилось стихотворение Мандельштама, газета была запрещена: начались репрессии против левых эсеров. Кто такие левые эсеры? Еще в июне 1917 года на съезде партии социалистов-революционеров они отделились от основного ядра эсеровской партии и образовали собственное крыло. Они отвергали сотрудничество с Временным правительством и были в значительной мере причастны к Октябрьскому перевороту. Однако в марте 1918 года левые эсеры вышли из правительственного блока с большевиками — в знак протеста против Брест-Литовского договора. В июле 1918 года после неудавшегося восстания против большевистской власти им пришлось перейти на нелегальное положение.
Отчаянно-отважный призыв Мандельштама совершить — несмотря ни на что — «поворот руля» оказался единственным в его творчестве. Остальные тексты, которые тогда же, в мае 1918 года, появляются на свет, носят в основном безрадостный характер. В период переезда столицы в Москву правительство временно размещалось в московской гостинице «Метрополь». В одном из стихотворений отражается вид с балкона на Большой театр, расположенный напротив гостиницы. «Мрачно-веселые толпы» льются из театра по улицам, напоминая ночную похоронную процессию. «Ночное солнце» хоронит «возбужденная играми чернь», и ночная Москва встает как «новый Геркуланум» (I, 136) — город, погребенный под лавой ожившего Везувия в 79 году. В стихах «Tristia» город Петербург сливается у Мандельштама с неким древним Петрополем, Римом, Венецией, Иерусалимом и Троей; Москва же — с римским провинциальным городом, залитым лавой. Изысканный петербургский поэт чувствует себя чужим в этой новой столице. Он откровенно ее ненавидит:
Все чуждо нам в столице непотребной:
Ее сухая черствая земля,
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля (I, 136).
Он изображает столицу большевиков как пошлый, алчный и разбойничий город — «дремучий», желающий управлять миром, как «бабью ширину», задавившую своими базарами «полвселенной». Москва беспринципна и льстива, угодлива перед властью: «Она в торговле хитрая лисица, / А перед князем — жалкая раба». В этом остро сатирическом портрете города он намеренно выделяет лишь московские храмы, которые ему дарила Марина Цветаева в феврале 1916 года: «Ее церквей благоуханных соты — / Как дикий мед, заброшенный в леса».
Здесь, в чуждом ему городе, 1 июня 1918 года Мандельштам по рекомендации Луначарского получает должность: ему предлагают возглавить подотдел художественного развития учащихся в отделе «Реформа высшей школы» при Наркомпросе. Возможно, получить работу ему помогло стихотворение «Сумерки свободы». Однако продержаться на этом месте ему удается лишь несколько месяцев. Мандельштам не принадлежал к разряду тех вдохновенных служащих, каковыми были, например, Константин Кавафис, Франц Кафка или Фернандо Пессоа, чьи творения — из лучших в искусстве XX века. Он вообще не годился для упорядоченной работы в каком-либо учреждении, словом, был профессионально несостоятелен, — конечно, если не принимать в расчет его литературной профессии.
В том же июне 1918 года происходит — как зловещее предзнаменование всех позднейших событий — первое столкновение Мандельштама с представителем государственной власти. В московском Кафе поэтов чекист Блюмкин открыто похвалялся тем, что распоряжается жизнью и смертью людей. Он размахивал пачкой ордеров, постановлении о расстреле, заранее подписанных, видимо, самим Дзержинским. Стоит ему внести в ордер, хвастался Блюмкин, фамилию какого-нибудь «гнилого интеллигента», и того уже через час ликвидируют. Об этом эпизоде рассказал в своих воспоминаниях «Петербургские зимы» (где многое, впрочем, выдумано или приукрашено) Георгий Иванов, один из поэтов акмеистического круга, эмигрировавший в 1923 году в Париж: «И Мандельштам, который перед машинкой дантиста дрожит как перед гильотиной, вдруг вскакивает, подбегает к Блюмкину, выхватывает ордера, рвет их на куски»[141].
В воспоминаниях Надежды Мандельштам (глава «Не убий») этой истории также уделяется некоторое внимание. Вдова поэта сообщает о глубоком отвращении Мандельштама к смертной казни, к расстрелам. В ответ на протестующие слова Мандельштама Блюмкин якобы пригрозил ему револьвером[142]. Спустя всего несколько дней, 6 июля 1918 года, Блюмкин застрелил немецкого посла графа фон Мирбаха. Это спланированное покушение, задуманное как попытка левых эсеров выступить против советской власти, стало их «политическим самоубийством»[143].
Свои угрозы в адрес Мандельштама Блюмкин не раз повторит в последующие годы. Разгоряченный поэт, выскочив после этого происшествия из Кафе поэтов, бросился к Ларисе Рейснер, которая была замужем за видным большевиком Федором Раскольниковым и имела доступ к высокому начальству. В ее сопровождении Мандельштам и отправился 1 июля 1918 года к председателю ЧК Дзержинскому, чтобы пожаловаться на Блюмкина[144]. Но вопреки заверениям «железного Феликса» герой-чекист, размахивающий револьвером, не понес ни малейшего наказания, а по делу об убийстве Мирбаха был официально оправдан в 1919 году.
Одичание нарастало, и террорист Блюмкин чувствовал, что его действия отвечают духу времени. «Антропофагская психика распространялась как зараза», — лаконично скажет об этом Надежда Мандельштам[145]. В своей книге «Некрополь» Владислав Ходасевич вспоминает о вечере, на котором присутствовали Есенин и его друг Блюмкин — тот самый! Есенин ухаживал за какой-то дамой и спросил ее: «А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою»[146].