Воодушевленный масонскими метафорами Гумилева («краеугольные камни для здания акмеизма»), Мандельштам, со своей стороны, также переносит акцент на «дух строительства» и «преодоление пустоты»:
«Острие акмеизма — не стилет и не жало декадентства. Акмеизм — для тех, кто, обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. […] Строить — значит бороться с пустотой, гипнотизировать пространство. Хорошая стрела готической колокольни — злая, потому что весь ее смысл уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто» (I, 178–179).
Прообразом победы над пространством становится у Мандельштама готический собор. В стихотворении «Notre Dame» (1912) он действительно соединяет — с отвагой, свойственной двадцатилетним! — свою поэтическую программу с шедевром готической архитектуры, который еще в 1907–1908 году произвел на него в Париже столь глубокое впечатление:
Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра, —
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам… (I, 80).
Нотр-Дам (и здание, и стихотворение) — это уже покоренное пространство, разбуженный камень (разбуженное слово), свидетельство созидающего ума, полнота смысла, самоутверждение, триумф человека, будь то ремесленник, зодчий или поэт. В акте строительства преодолевается страх пустоты[61].
Первое воистину акмеистическое стихотворение Мандельштама, в котором Гумилев увидел подлинный «поворот», написано в 1912 году; в нем декларируется отказ от звездного мерцания и лунного блеска, от всей «потусторонней» тематики символизма:
Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, — и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность? (I, 74).
«…И чем я виноват, / Что слабых звезд я осязаю млечность?»
Осип Мандельштам (1912)
Стихотворение утверждает текущее время (циферблат!) — то, что «здесь и сейчас». Этот бунт против «вечности» можно найти во многих ранних произведениях Мандельштама, например, в гейдельбергском стихотворении «Не говорите мне о вечности…» (1909) или в стихотворении «Медлительнее снежный улей…» (1910):
И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь — трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых (I, 50).
Гумилев подчеркивал самоценность каждого явления («все явления — братья»)[62]. Мандельштам в своей статье-манифесте провозглашает «закон тождества» и «способность удивляться» полноте бытия:
«Способность удивляться — главная добродетель поэта. Но как же не удивиться тогда плодотворнейшему из законов — закону тождества? […] Таким образом, признав суверенитет закона тождества, поэзия получает в пожизненное ленное обладание все сущее без условий и ограничений» (I, 180).
«Закон тождества» — вызов символистам, растратившим себя в поисках символов и аналогий. В своем очерке «О природе слова», написанном через десять лет после «эпохи манифестов», Мандельштам полемически заявляет:
«Вот куда приводит профессиональный символизм. Восприятие деморализовано. Ничего настоящего, подлинного. Страшный контрданс “соответствий”, кивающих друг на друга. Вечное подмигивание. Ни одного ясного слова, только намеки, недоговаривания. Роза кивает на девушку, девушка на розу. Никто не хочет быть самим собой. […] Акмеизм возник из отталкивания: “Прочь от символизма, да здравствует живая роза!”…» (I, 227, 229).
Из этих трех манифестов вырисовывается акмеистическая программа. Акмеизм требует вернуться к земному, органическому, конкретному, к пластике трехмерного предмета. Он исповедует художественную достоверность ремесла, «закон тождества», утверждение временного начала, «аполлоническую ясность» и «романскую иронию». И не в последнюю очередь — утверждает этот мир как единственно доступный человеку и поэту. Акмеизм осмыслял себя не столько как миросозерцание, скорее, — как своего рода «заговор». В «Утре акмеизма» Мандельштам пишет: «Нет равенства, нет соперничества, есть сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия» (I, 180). Именно такими заговорщиками-сообщниками и были три главных акмеиста — Мандельштам, Ахматова, Гумилев. Они заключили друг с другом союз и вели непрерывную «беседу втроем».
Принадлежность к «заговору» влекла за собой целительную трезвую ясность в вопросе о том, каково назначение поэта, отныне наделенного моралью мастера-ремесленника. Поэт виделся символистам неким пророком, погруженным в видения, верховный жрецом, провозвестником иных миров. Мандельштам питал глубокое отвращение к «жреческой позиции поэта», как ее понимали и культивировали символисты на Башне Вячеслава Иванова — «великие соблазнители», по словам Н. Я. Мандельштам[63]. Он ощущал свою близость к Иннокентию Анненскому, «тихому символисту», филологу-классику и переводчику Еврипида, которого — после его смерти — и Гумилев, и Ахматова провозгласили учителем акмеистов.
Прощание с вычурностью «символов», изгнание из величественной Башни на Таврической побуждали трезво подойти к реальности, заглянуть ей в глаза. Протестантские похороны, которые Мандельштам наблюдал в Петербурге в 1912 году (год рождения акмеизма), вдохновили его на создание стихотворения «Лютеранин». Заключительная строфа звучит здесь как «протестантски-акмеистический» манифест:
И думал я: витийствовать не надо.
Мы не пророки, даже не предтечи,
Не любим рая, не боимся ада,
И в полдень матовый горим, как свечи (I, 78).
Мандельштам не воспринимает акмеизм как полный отказ от метафизики: он отвергает лишь символистский приоритет потустороннего, ищет «живого равновесия» между рассудочностью и мистикой (I, 180), между «праздником физиологии» и «метафизическим доказательством» (I, 178–179).
Символисты болезненно реагировали на поведение своих заблудших сыновей: ведь они, столь многим обязанные «отцам», не удосужились даже их поблагодарить (впрочем, Гумилев в своем манифесте ссылается на символистское «наследство»). Неодобрение и обиду Александра Блока можно было почувствовать еще в 1921 году в его полемической статье «Без божества, без вдохновенья». Да и гонители акмеистов в советское время будут нередко пользоваться теми же словами осуждения, которые высказал Блок по адресу своих неблагодарных «сыновей».
Стремясь к преодолению символизма, акмеисты, сознательно опиравшиеся на своих предшественников и союзников в мировой литературе, столкнулись с конкурентами, которые держались куда более радикально и допускали при этом весьма энергичные выражения. Группа кубо-футуристов, в которую входили Давид Бурлюк, Велимир Хлебников, Алексей Крученых и Владимир Маяковский, бросила культуре революционный вызов: требовала все начать с нуля и решительно выбросить все традиционные ценности за борт «корабля современности». «Только мы — лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве. Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. с парохода современности»[64].
В статье «Утро акмеизма» Мандельштам сражается с двумя противниками: наряду с символистами, он ополчается и против футуристов: