Поэтический уровень Осипа Мандельштама давно уже не подлежал ревизии. Литературный масштаб воспоминаний Надежды Мандельштам, этой «удивительной книги, на которой выросло несколько поколений образованных русских людей»[463], — был неоспорим и незыблем. Что оставалось? Поношение противника в сфере половых отношений. В мемуарах Эммы Герштейн явственно проступает взгляд человека, воспитанного в духе чопорной морали сталинского времени и строго взирающего на предшествующее поколение, которое осознавало себя «началом сексуальной революции». Сильный заряд сексуальной энергии, определявший жизнь Мандельштамов (позднее это подтвердит сама Надежда Яковлевна в своем телеинтервью 1973 года), должен был отталкивать стыдливую добропорядочность. Возможно, все дело в том, что мемуаристка, чей «перечень обид» вырастал из ее собственных любовных разочарований, испытывала болезненное чувство, наблюдая «невероятную, неправдоподобную» (слова Ахматовой) любовь двух людей, которые отчаянно — несмотря на все их легкомысленные шалости — держались друг за друга?
«С тобой мне не страшно»
Надежда Мандельштам (1975). Фотография Георгия Пинхасова
Куда сомнительнее рассуждения Герштейн о том, что Надя любила играть со смертью, втягивала жизнерадостного, цеплявшегося за жизнь поэта в опасные ситуации и затем склоняла его к самоубийству. О том, что оба не раз обдумывали возможность совместного самоубийства, говорится и в книге воспоминаний Надежды Яковлевны (глава «Прыжок»). Она приводит обезоруживающую реплику Мандельштама: «Почему ты думаешь, что должна быть счастливой?»[464].
Сведение личных счетов с теми, кто давно умер, может играть на руку бывшим палачам, ибо затушевывает мрачную историческую реальность. Когда Надежду Мандельштам пытаются стилизовать под ангела смерти, трудно понять, куда же девались подлинные пособники смерти. Например, Ставский со своим письмом-доносом, направленным 16 марта 1938 года на имя наркома Ежова, что привело к новому аресту Мандельштама. Генеральный секретарь Союза писателей СССР просил Ежова «решить вопрос о Мандельштаме».
Мемуары Эммы Герштейн, упрекающей Мандельштамов в низменности инстинктов или же в безнравственном, неэтичном поведении, свидетельствуют о ее лишенном понимания и весьма советском взгляде на эту своеобразную супружескую пару, многими воспринимавшуюся как нечто чужеродное. Мстительность и враждебность, коими проникнуты ее мемуары, выразительно доказывают лишь одно: Мандельштам-человек был приятен далеко не каждому из его современников. О «трудном человеке» Мандельштаме точнее других высказался его друг Борис Кузин:
«Еще до знакомства с Мандельштамом я слыхал, что он человек очень трудный и с тяжелым характером. Как могло сложиться такое мнение? Думаю, что оснований для него могло быть достаточно. Посредственные люди не выносят в других положительных качеств, каких они лишены сами. Они не верят, что такие качества вообще существуют, и воспринимают чужую проницательность, порядочность, щедрость, доброту и т. п. как притворство или ханжество. Но особенно они не переносят остроумия. […]
Дружба с Мандельштамом была тяжела и мне. Но по единственной причине. — Страшно было видеть, как он, словно нарочно, рвался к своей гибели»[465].
Письма Мандельштама к Надежде обнаруживают удивительное постоянство выражений. 5 декабря 1919 года в самом первом письме он пишет: «Мне с тобой ничего не будет страшно…» (IV, 25). И, словно эхо, звучат слова в одном из его последних воронежских писем (от 2 мая 1937 года): «Нам с тобой ничего не страшно» (IV, 194). Он называет ее в своих письмах «моя бесстрашная, светленькая моя» (IV, 132).
Мандельштам так же не сомневался в своей жене, как и в том, что его поэзия восторжествует в будущем. «Люди сохранят», — говорил Мандельштам, имея в виду свои произведения. Эта спокойная уверенность жила в нем до конца жизни. «Если не сохранят, — добавлял он, — значит, это никому не нужно и ничего не стоит…»[466] Но предвидел ли он, какие невероятные усилия придется приложить его жене для того, чтобы это пророчество сбылось? В письмах Мандельштама к Надежде Яковлевне упоминаются жалкие пожитки, сопровождавшие супругов на протяжении ряда лет, например, изношенный плед, которому в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (май 1931 года) отведена особая роль. Оно звучит как клятва и завещание:
Мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,
Выпьем до дна… (III, 53).
Мандельштам, зарытый в 1938 году в дальневосточной могиле, оказался лишенным этого старого пледа, как и последнего знака любви. Но, может быть, именно воспоминания Надежды Яковлевны и ее цепкая память, сумевшая сохранить его стихи, с лихвой заменили шотландский плед и спасли Мандельштама от забвения!
«Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру»
Осип и Надежда Мандельштамы (Коктебель, 1933)
Мандельштам верил, что его стихи вернутся. Это была вера в цикличность человеческого опыта. «Все было встарь, все повторится снова, — писал он еще в стихотворении «Tristia» (1918), — И сладок нам лишь узнаванья миг» (I, 138). «И это будет вечно начинаться», — уверенно заявляет он в последнем стихотворении «Воронежских тетрадей» (III, 138). Мандельштам верил в свое возвращение, ибо сознавал, что его поэзия обладает определенной силой воздействия и способна кое-что изменить. 21 января 1937 года он писал Юрию Тынянову из воронежской ссылки:
«Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но скоро мои стихи с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе» (IV, 177).
Свидетелями этой силы воздействия, вторгшейся в будущее, могут служить голоса потомков. Самые разные по своему темпераменту поэты двадцатого века — и далеко не последние среди них — выражали свое восхищение «чудаком» Мандельштамом: Анна Ахматова, Марина Цветаева, Владимир Набоков, Пауль Целан, Рене Шар, Филипп Жакоте, Пьер Паоло Пазолини, Адам Загаевский, Дурс Грюнбайн и другие. (Отзывы о Мандельштаме, избранные места из хора писательских голосов, прилагаются к настоящей книге.)
Бросается в глаза решительность, с какой признаются в своей любви к Мандельштаму три великих поэта конца двадцатого века, лауреаты Нобелевской премии, — Иосиф Бродский, Дерек Уолкотт и Шимус Хини. В особенности это относится к Бродскому, который, живя с 1972 года эмигрантом в США и ощущая себя «наследником» Мандельштама, немало способствовал упрочению его славы на Западе. В 1981 году в некрологе, посвященном Надежде Мандельштам, он говорит о нем как о «величайшем русском поэте нашего времени»[467]. В своей Нобелевской речи (1987) Бродский назвал Мандельштама — наряду с Мариной Цветаевой, Робертом Фростом, Анной Ахматовой и Уистеном Хью Оденом — первым среди этих пяти поэтов, «чье творчество и чьи судьбы мне дороги хотя бы уже потому, что, не будь их, как человек и как писатель я бы стоил немногого: во всяком случае, я не стоял бы сегодня здесь»[468]. Еще в 1977 году в эссе «Сын цивилизации» Бродский писал, что «миру только предстоит услышать этот нервный, высокий, чистый голос, исполненный любовью, ужасом, памятью, культурой, верой, — голос, дрожащий, быть может, подобно спичке, горящей на промозглом ветру, но совершенно неугасимый. Голос, остающийся после того, как обладатель его ушел»[469].