Льюна так и не сказала мне, почему разозлилась в то воскресное утро, но нашей дружбе приходил конец. То, что я привела в дом сразу двух мужчин, ее не задело, хотя вначале я подозревала, что все дело именно в этом. При нашем образе жизни мы не всегда считались друг с другом. У нас бывало множество гостей, очень разных, часто беспокойных и странных. А уж ее-то дружки увлекались наркотиками куда больше, чем следовало.
Мы все дальше отходили друг от друга. Она твердила, что поедет в Гоа. Я чувствовала себя виноватой, что веду такую беспутную, хотя и приятную жизнь; свою работу я начала люто ненавидеть и разрывалась между желанием уехать в Западную Африку и потребностью вернуться на Юг. Когда пришло время окончательно выбрать, я обнаружила, что воспоминания о том лете на Юге зовут меня обратно в Джорджию. Я хотела понять людей, рядом с которыми жила, и написать о них.
Об изнасиловании мы больше не говорили. Мы не обсуждали ни Фредди Пая, ни того, что Льюна теперь об этом думала. Как-то вечером в последний месяц нашей совместной жизни я увидела на скамье мужскую джинсовую куртку. А наутро из комнаты Льюны вышел Фредди Пай. Он избегал меня — видимо, считал, что негритянка не может сочувственно отнестись к тому, что он провел ночь в спальне белой женщины. Я так опешила, что мне было не до ссоры, да и в душе много всего накипело, не одна только злость. Он ушел.
Этот случай мы не обсуждали. Странно, если вдуматься. Будто Фредди и не было, будто они не провели вместе целую ночь. А через месяц Льюна уехала в Гоа — одна, с присущей ей независимостью. Она написала, что живет на острове, спит на пляже; вскользь упомянула, что нашла возлюбленного, который защищал ее от местных бродяг и других приставал.
Спустя несколько лет Льюна приехала на Юг повидаться со мной и привезла подарок — чудесную керамическую вазочку. Моя дочка потом, много лет спустя, уронила и разбила ее, но я склеила кусочки, и она стала еще красивее: швы придали узору какую-то особую хрупкость.
Потом, потом...
Зрелые размышления
Вот я и рассказала эту «историю». В ней пока нет «конца». Ведь я жива, и Фредди Пай с Льюной — тоже. Хотя однажды и беседе с другом я сказала — себе на удивление,— что написала на самом деле два окончания. Одно — о котором речь впереди — годится для страны, где царят подлинная законность и справедливость, а то, что вы уже прочли,— это все, что я могу себе позволить в обществе, где линчевание по-прежнему остается, пусть подсознательно, средством утверждения расового превосходства.
Я сказала, что если бы мы действительно жили в обществе, стремящемся к всеобщей справедливости («справедливость» в этом случае означает и справедливое распределение жилья, и равные права на образование, на получение работы, на медицинское обслуживание и т. д.), то Льюна и Фредди Пай были бы на равных, как брат и сестра, как соратники, как товарищи. И тогда им пришлось бы вместе пробиваться к истинному пониманию того, что поступок Фредди Пая значил для них обоих.
Мой друг — негр, он любит меня, и я тоже его люблю, вот почему мы долго решали, как отнестись к этому случаю. Безнравственно, говорили мы, непростительно. Позор, политическое предательство. Но когда мы представили себе, сколько ни в чем не повинных черных юношей из Фриголда, штат Джорджия, могли пострадать, закричи Льюна, в нас закрался страх сродни тому, который заставлял Айду Б. Уэллс избегать вопросов изнасилования. Подоплека этого страха не давала мне покоя. Рассказ был почти написан, но проходили недели, годы, а я никак не могла, вернее, не хотела ни закончить его, ни опубликовать.
За годы размышлений я внесла в него небольшие изменения, подправила, кое над чем задумалась, увидела внутренний смысл. Во всяком случае, я снова обратилась к своим заметкам, которые и предлагаю вниманию читателя.
Льюна — Айда Б. Уэллс
Неиспользованные заметки
Дополнительные штрихи к портрету Льюны: в то время многие из тех, кто участвовал в нашей борьбе, и тех, кто стоял в стороне, считали, что слова «черный» и «ниггер» синонимы, и охотно подражали модному жаргону, но Льюна держалась стойко. Она была из тех стопроцентных американок, которым нелегко даются подражания. Она не смогла бы утрировать даже свою собственную манеру. Она оставалась самой собой: прямой, ясноглазой молодой женщиной, спокойной и наблюдательной, не способной менять кожу.
Игра воображения
Льюна объяснила приход Фредди Пая так:
«В тот вечер он позвонил и сказал, что приехал в Нью-Йорк и разве я не знаю, что борьба перемещается на Север? Я ответила, что, конечно, знаю».
Он спросил, когда с ней можно повидаться.
Она ответила: «Никогда».
Он расплакался, а может, это только по телефону так показалось. Они проводили вечером митинг, чтобы собрать средства на борьбу, и он там застрял. Не в самом зале, а на улице. Главные «звезды» уехали, вообще все ушли. Он один. Никого он в городе не знает. Ее номер разыскал в телефонной книге. И денег у него нет, и остановиться негде.
Нельзя ли ему напроситься в гости? Он устал, проголодался, денег нет — у него и на Юге тоже другой работы не было уже много месяцев, только борьба. И так далее.
Когда он пришел, она сунула наш единственный кухонный нож за пояс джинсов.
Он попросил воды. Она дала ему апельсинового сока, сыра и ломтика два хлеба. Она сказала, что он может устроиться на скамье, и он лег, скатав и положив под голову свою куртку. Она пошла к себе, заперла дверь и постаралась уснуть. Но ее беспокоило, что скамейка узкая и жесткая, и удивляло, что она об этом думает.
Сначала он бормотал, стонал, ругался во сне. Потом свалился со скамьи. Все время сваливался. В два часа ночи она открыла дверь, пригрозила ему ножом и позволила лечь в свою постель.
Ничего между ними не было. Они только говорили. Сначала говорил он. Не об изнасиловании, а о своей жизни.
«Он был таким маленьким и худеньким, помнишь?» — спросила Льюна. (Она была права. В моем воображении он превратился за долгие годы в большого и сильного мужчину. И с ней, наверное, так было.) «В эту ночь он казался совсем крохотным. Ребенком. Он не разделся, только куртку снял. И лежал буквально на самом краю. А я на своем краю. Нас разделяла вся ширина кровати. Мы жались с боков».
На митинге по сбору средств — он проходил, как выяснилось, в здании на углу Пятой авеню и 71-й улицы — руководители представили Фредди как неквалифицированного, почти неграмотного сельскохозяйственного рабочего с Юга. Его выставили перед собравшимися там богачами как образчик: вот до чего на Юге может довести «маленького человека» существующая «система». Ему велели рассказать, как его тридцать семь раз арестовывали. И как тридцать пять раз избивали. И как он потерял сознание в «горячем карцере». Ему сказали, пусть говорит, как умеет. «А говорил он, если помнишь, ужасно безграмотно»,— сказала Льюна. Все равно он старался избегать всяких там «энтих» и «ихних». Он болезненно переживал, что его выставляют на всеобщее обозрение,— так аболиционисты когда-то демонстрировали негра Фредерика Дугласа. Но Пай, не в пример Дугласу, не умел произносить звучным голосом зажигательных, страстных речей. Он понимал, что и его товарищи, и пришедшие поглазеть на него богачи видят в нем ничтожного, сломленного человека, ничего не знающего и ничего не умеющего...
Ему было страшно, но он выступил перед этим большим сборищем богатых белых северян, твердо убежденных, что у них никогда не будет расовых проблем — не то что на Юге; тягостными рассказами о своей жалкой жизни он выпрашивал у них деньги.
Под конец все они — и его черные руководители тоже — укатили. За ними заехали подруги — одуряюще надушенные и тщательно причесанные женщины в ярких платьях из набивной африканской ткани, увешанные сверкающими драгоценностями. Фредди смотрел на задние огни отъезжающих машин и вспоминал лица этих прекрасных, но таких чуждых женщин. Разве они способны понять его жизнь? Поэтому он не просил подвезти, да и ехать ему было некуда. И тут он вспомнил о Льюне.