Помолчав, он продолжает бормотать:
– Я все равно сниму кино… Я после Липецка поеду в Грузию на войну, нужно в горах кое-что поснимать… Настоящая творческая работа… Было дело, в Боливии я высунулся из траншеи с камерой и получил тяжелую контузию. Поэтому теперь шепелявлю.
– Может, тебе пора жениться? – Я хочу отвлечь Леву от тяжелых дум, а то он слишком разнервничается.
И мы долго говорим о женщинах. Лева доказывает, что искать их надо не здесь, а в Хабаровском крае или на войне.
– У тебя, вообще, была хорошая женщина? – спрашиваю, жуя торт.
– Ага, как собачка. Бегала за мной. Хорошая была, но совсем безмозглая. Мы однажды поругались, а я так расстроился, что поехал за город. Электричка остановилась на какой-то дачной станции, и я ходил по лесу, думал о буйствах туристов, о шахтах со стратегическими ракетами, о чернике и бруснике… О ягодах, в общем.
– Давай съездим к кому-нибудь на дачу, – предлагаю я. – На выходных, а?
– К кому?
– К Ленке, у нее дом под Подольском. Помнишь Ленку из медучилища?
Лева отвечает, что ни на какую дачу нас никто не возьмет, что не те времена, что дачи тоже не те, а вот если достать профессиональную видеокамеру, то он бы поехал по давно задуманному маршруту, наснимал кина… Ему опять отчего-то томительно – сидит, согнувшись, покачивается, волосы закрыли лицо.
Я откупориваю вторую бутылку, прикладываюсь к ней первым и отпиваю почти половину.
Вспоминаю Левину тетку в комнате. Или – мать. Похоже, это все-таки его мать. Спрашиваю:
– Лева, а где твой отец?
– Помер. Он был зубным техником. Обычным зубным техником. Понимаешь?
– Нет, не понимаю, – отвечаю я. – Все это трудно вот так сразу представить и понять, всю вашу семейную жизнь.
– В отстойнике водятся большие бычки. Много, – говорит Лева. – Отец их на удочку ловил. А вон там, справа, где кусты, в болоте живут гадюки. Теплое болото. Они зимой не спят, тоже ползают. Я там в детстве лазил… Ща, погоди. – Он встает и идет к этим кустам.
– Куда ты?
Не отвечает. Удаляется.
Что-то ищет в темноте.
Вскоре вернулся – весь в грязи. Ботинки чавкают. Допивает вино. Вытряхивает из рюкзака лодку.
Накачиваем ее. Он дует в один сосок, я в другой. У лодки две камеры, для безопасности. Следует надуть получше. От напряжения у меня кружится голова.
Лева несет лодку к воде.
С бетонного берега осторожно залезаем в нее, садимся.
Лева гребет маленькими алюминиевыми веслами.
Останавливаемся на середине пруда.
На дно лодки натекла с Левы грязная жижа, и у меня намокли штаны. Он курит, покашливает. Сбоку, за промзоной, – отдаленный гул шоссе, с другой стороны – призрачно проглядывают сквозь испарения отстойника огни многоэтажек.
Лодка медленно, почти незаметно плывет, поворачивается: над головой Левы и огоньком его сигареты – то край темного неба в стороне, там пригородный лес, то розоватое свечение района. Сонно и незлобно облаивают кого-то на берегу, за оградой, храмовые собаки. Испытание проходит нормально.
Горушинский скит
Ох, ох ты мне…
Молитва оховцев, немоляк и воздыханцев
Вся братия – четыре человека: глава скита Саныч, Володя, Тоша и я – помощник главы скита. Здесь, в маленькой деревне Горушино на юге Архангельской области, мы спасаемся. Больше людей тут нет, остальные дома пустуют. Саныч живет в отдельной избе, как и Володя, а я с трудным подростком Тошей. Он в общине около года, его к нам привезли на перевоспитание родители. За это время Тоша несколько раз убегал в поселок городского типа, что в нескольких километрах отсюда, и всегда вскоре возвращался – грязный и голодный.
Октябрь. Вечер, пасмурно. Я зашел к Санычу. Мы сидим на застекленной веранде, и я рассказываю ему увиденный накануне сон:
– Меня преследовала огненная коза. Обычная крупная коза, только вся в голубом пламени, как будто в облаке горящего газа. Я бежал от нее по грязной дороге, споткнулся и упал. Коза прыгнула на меня, но вместо жара я почувствовал сильный холод… И проснулся.
– Олежа, молись чаще, – говорит Саныч. – И добавь к вечернему правилу чтение акафиста Ангелу Хранителю… Какие у нас новости?
– Тоша опять в депрессии, – отвечаю я. – Сидит с утра на кровати, молчит. Не ест второй день.
– Ничего, зима придет, тоску метелью заметет, – весело рифмует Саныч. – А что еще у нас происходит?
Теперь мне надо доложить о Володе. Моя обязанность – докладывать Санычу обо всем, что случается в коллективе. Я сообщаю:
– Володя сшил себе подрясник из мешковины.
– Такая глупая одежда нам ни к чему, – Саныч нахмурился. – Похоже, Владимира обуяла гордыня… Материал жалко, нужен для рукоделия. Если так все пожитки растранжирим, никакого благоденствия нам не видать, будем прозябать в дебильной скуке. Надо побеседовать с Владимиром… Хочешь перекусить, Олежа?
Я согласно киваю.
– Вот скоро еще подморозит, стекла узорно покроются инеем, и эта веранда станет похожа на настоящую расписную трапезную, – говорит Саныч. – В холоде проявятся и лики, и василиски…
Мы питаемся в основном рыбными консервами и картошкой. Я люблю аккуратно расставлять консервы в своем погребе. Очень красиво, когда они хранятся там разноцветными рядами.
Саныч достал из шкафа две банки сайры, открывает их консервным ножом.
Я смотрю на пустую, заросшую бурьяном улицу и думаю о приснившейся мне козе, о том, что может означать этот сон. В сумерках бледнеют оконные стекла нежилого дома напротив, и этот дом кажется мне чьей-то неприкаянной душой, в которую можно при желании запустить какую-нибудь инфернальную сущность.
Светильник на стене веранды вдруг погас.
– Опять, наверно, электричества не будет несколько суток, – говорит Саныч. – Вот сволочи… Знают ведь, что в деревне люди живут. Того и гляди – совсем оставят нас без энергии… Надо, Олежа, сегодня устроить коллективную прогулку на ближнюю горку, чего по домам сидеть при свечах.
Я предлагаю пойти к речке, объясняя, что там сейчас интереснее: туман, всплески, крики ночных птиц в бору на той стороне, но Саныч напоминает, что мое дело – послуша́ться, а не давить на ближнего постылой лирикой.
Трапеза окончена. Уже стемнело. Саныч надевает тулуп, берет свою клюку. Сует в карман фонарь. Выходим на улицу.
Я спрашиваю Саныча:
– Может быть, все-таки этот мой сон с козой – вещий?
– Как говорится, Олежа, двум козам не бывать, а одной не миновать. – И, вздохнув, Саныч добавляет: – Я вот, кстати, человек уже немолодой… Вы все вместе меня отмаливайте, если что. Ладно?
– Отмолим, – обещаю я.
К Володе заходим без стука, дверь открыта. Из мебели у него в избе только шкаф посреди комнаты и тумбочка возле кровати. Повсюду разложены деревянные заготовки для сувениров. На полу у нетопленой печи – ящик со столярным инструментом, немытая посуда, валяются пожухлые картофельные очистки и консервные банки из-под обжаренного в масле толстолобика.
Володя – в балахоне из мешковины, напоминающем подрясник, – стоит у окна, перебирает длинные можжевеловые четки, которые сделал сам. Увидев нас, он как-то ехидно спрашивает:
– Ну что, братцы, живы-здоровы?
– Вашими молитвами, – отвечаю я.
– Нашими молитвами далеко пойдете…
– Пока милиция не остановит… – говорит Саныч. – Неформальная у тебя риза, Владимир. Мы же хотели из мешковины наделать оригинальных упаковок для наборов толкушек. Зачем ты мешки из-под картошки не по назначению использовал?
– Олежа, а ты не забыл, что на тебе проклятие? – обращается ко мне Володя, игнорируя главу скита.
Я смотрю на Саныча, ища поддержки. У Володи очередная истерика.
– Всех не перехитришь, Олежа! – Володя повысил голос.
– Окстись, Владимир! Что, вознесся уже? Не ругай Олежу! – сердится Саныч, стучит клюкой по полу. – Глянь на свою постель… Хочешь преобразиться в грязи?! Ведешь себя как моральный урод…