Женщина, не отвечая, прошла в соседнюю комнату; слышно было, как взбивала подушки. Доски пола скрипели под ее ногами.
Обняв его сзади, она молча повела Корнея в спальню. Там, в центре, на темном вощеном полу стояла квадратная постель с альковом[17]. Сосредоточенно разоблачившись при свете одного огарка, они жадно нырнули в жесткие, холодные, сурового полотна простыни. (Над головой колыхался балдахин – будто парус полоскался.)
Тут она проявила такую наивную и безудержную страсть, что Корнею оставалось только смущенно и горделиво изумляться.
– Что за развратное существо, – шептал он при наиболее рискованных маневрах, подстрекая себя. – Насквозь развратное существо. – И эта ругань странным образом действовала на него возбуждающе. А женщина, зрелая, крупная, немного страшная, лежала рядом без слов, с решительным, почти каменным лицом.
Корней то и дело выходил на кухню, пил сидр, обливался холодною водою и, возвращаясь, порывался вести дружескую беседу. Разного рода подозрения давно уже беспокоили его. Кажется, его принимают за кого-то другого… Предположение логичное, но не все объясняющее. Возможно, что она попросту сумасшедшая. Мелькала дикая мысль: если с ним теперь покончат при помощи ножа или яда, то никто этого не узнает. Зароют или сожгут тело в дремучем лесу. Впрочем, усталость и бесстыдные объятия неутомимой, вдохновенно-страстной бабы парализовали его умственные способности. Корнея хватало теперь уже только на самое главное, чего от него, видимо, ждали. Иногда, впрочем, он становился не в меру болтливым и начинал вдруг рассказывать о приключениях в Корее{1} или о том, как он, голодая, продавал кровь для Красного Креста в большом городе.
– Как тебя звать? – словчился он опять было спросить, но получил в ответ такого тумака, что балдахин над головою заходил ходуном. Ярость партнерши была до того непритворной, что Корнею показалось уместным всякими искусными ласками снова приручить ее. Ночь тянулась, перемещаясь из ада в рай и обратно, точно обе эти окраины лежали совершенно по соседству.
Он очнулся под балдахином, когда уже светало. Деревенская лесная тишина; кудахтанье кур и лай дворняжки за гумном. Густой студеный воздух, ароматный, как фруктовый сок (или кумыс). И звонкий, хрустящий спокойный лак добротности, полноты, ценности на окружающих предметах.
Альков над головою (вроде портативного неба) не мешал разглядывать просторную комнату с беловато-гладкими известковыми стенами. Между двумя окнами стройный бледно-желтый комод; насупротив, вдоль другой стенки, шкаф орехового дерева. Дубовый чистый вощеный пол и в тон к нему занавески на четырех окнах. Окна тщательно вымыты; они разделены на девять прямоугольников… Что-то в пропорции длины и ширины стекол производило особенно умиротворяющее, целебное действие (как и полагается подлинному произведению искусства).
У изголовья, с обеих сторон кровати, висели в рамках две вышитые по канве цветные надписи с наивным орнаментом; близко к себе Корней легко разобрал готический шрифт:
Ипата Жамб
ко дню венчания
4/27/52[18].
У него почему-то резко стукнуло несколько раз подряд сердце; быстро приподнялся, чтобы рассмотреть рукоделие с противоположной стороны. Но кровать жалобно скрипнула, пол прогудел в басовом ключе, и женщина, монументальная, крупная, как статуя, проснулась: села (утопая в небе), блаженно и несколько деревянно улыбаясь. Оказалась она еще крупнее, чем представлялось ему давеча, вся желтоватых красок: волосы, кожа, даже глаза (невыразительные, с маленькими, скупыми зрачками). Самым бесспорным, прекрасным в этом лице был нос: нежный и занимающий много места, нарядный, многогранный, расширяющийся и одновременно загибающийся кверху своими тонкими лопастями. Этот нос расцветал откуда-то из глубины, из внутренностей лба, казалось, распространяясь за пределы трех измерений; тоже желтоватый (слоновой кости), прозрачный, легкий и крупный, отчетливый во всех планах. Не нос, а драгоценный музыкальный инструмент. Корней опять прильнул к этому органу, мучительно утоляя ненасытную жажду любви, совершенства, оплодотворения или воскресения.
Она покорно и непричастно отдавала себя в его распоряжение, по-видимому уже озабоченная дневными обязанностями. Из соседней комнаты весьма кстати послышался крик, быть может, плач.
Женщина вырвалась из объятий; накинув глухую рубаху сурового полотна и накрыв льняные волосы чепцом, она, тяжело ступая, подошла к одностворчатой, орехового цвета двери и распахнула ее.
– Фома, – сказала она своим низким и ровным голосом. – Иди знакомиться с отцом.
Тотчас же в ответ мальчик лет семи проковылял по комнате, задрав голову на Корнея, точно перед небоскребом. Тщедушный, бледный, он хромал: правую ножку подпирали металлические бруски протеза.
Появление ребенка при таких обстоятельствах напугало и возмутило гостя. Он решил, что пора положить конец соблазнительной игре.
– Что ты, что ты, как тебе не совестно! – вскричал он, суетливо натягивая рубаху.
Но Фома, озираясь по сторонам с хитрой гримасой, уже подпрыгнул вплотную и доверчиво обнял голые ноги гостя.
– Поцелуй папу, – приказала женщина, и мальчик послушно потянулся вверх.
– Ладно, ладно, – согласился Корней, потом гневно добавил: – А теперь спроси мамочку, как ее зовут!
Мальчик шаловливо осклабился и повторил:
– Мамочка, как тебя зовут?
Выполнив долг, он, не дожидаясь ответа, нагнулся, выдвинул из-под широкой постели маленькую детскую кроватку, похожую на гробик. Там на тугих крошечных подушках лежала фиолетовая кукла в костюме матроса. Фома поднял куклу и, хищно улыбаясь, начал выворачивать ей суставы рук, ног, позвоночника, но члены арапа не ломались, только принимали самые вычурные, болезненные формы.
– Этот матрос ему теперь больше не нужен, – спокойно объяснила женщина.
– Понимаю, – поспешно согласился Корней, ошеломленный, опять ощутив какой-то зловещий ужас. «Я, очевидно, попал в сумасшедший дом, вот и все», – успокаивал себя.
– Мы должны, душечка, наконец объясниться! – как можно проще сказал он. – Шутить детьми я не позволю.
Женщина мельком взглянула на него и опять отвернулась, подставляя профиль своего плоского, каменного, средневекового лица и нежный, нарядный, тонкий, похожий на античный инструмент нос. Ему вдруг стало жаль ее: великолепный вымирающий зверь, которого дикарь собирается убить и съесть. Корней хлопнул мальчишку по плечу и сказал:
– Ты, молодец, ступай во двор играть, я скоро к тебе присоединюсь.
Между тем солнце ударило в угол крайнего окна, и спальня сразу заиграла (загудела) красками. Мебель вскрикнула орехово-каштановыми тонами; пол – воском, медом, лаком. А реплика цветков и орнаментов, рассыпанных по занавескам, одеялам и дорожкам, оказалась вполне кстати.
– Послушайте, – начал Корней, невольно любуясь богатством, льющимся из окна. – Пора кончать забаву. Я не позволю… – и опять уткнулся в ее неподвижный горестный лик, покорно склонившийся, словно для последнего удара. Он замялся: – Как вас зовут, honey[19]?
В это время радужные стрелы заиграли на канве с противоположной стороны постели, и Корней неожиданно легко разобрал вышитую крестами надпись:
Конрад Жамб
ко дню венчания
4/27/52.
– Что это такое? – строго осведомился он.
Не поворачивая головы и словно не дыша, отозвалась:
– Это ты, неужели забыл?
– Мое имя пишется Ямб, через игрек! – гневно завопил он.
– Не знаю, – оправдывалась она, отступая. – Всегда было Жамб, через джэй, а не уай.
«Нет, здесь сумасшедший дом! – успокаивал себя Корней. – Ямб – Жамб, Корней – Конрад, что это такое, наконец?»