– Ибо в царстве теней нет тени, – повторяла она ожесточенно.
«Ибо в царстве теней нет тени», – напевали все хором строчку из распространенного здесь романса.
Кстати, баллады в селении пользовались успехом; их культивировали, разучивали, повторяли со школьного возраста. Пели на промыслах, дома после еды, за кружкой сидра, в лесу, на плотине; пели угрюмо, но в унисон. Всеобщей любовью пользовался романс о парубке, требовавшем в приданое еще и серого мерина и таким образом упустившего прекрасную невесту:
Young Johnny the miller he courted of late,
A farmer’s fair daughter called beautiful Kate.
[24]Она была готова идти под венец, но парень потребовал себе лошадку в придачу, а упрямый отец отказал. Так расстроилась свадьба:
About a year later or a little above
He chanced to meet young Katy his love.
[25]И любовь с прежней силой вспыхнула в сердце неразумного жениха – он готов уже забыть про серого мерина. Но гордая дева прошла мимо, не моргнув глазом.
Your sorrow, says Katy, I value it not
There’s young men enough in the world to be got.
[26]Хор старух, детей, остававшихся до сих пор на заднем плане, тут дружно и даже, пожалуй, весело подхватывал:
So fare you well Johnny, so fare you well Johnny
Go mourn for your fate…
[27]Почему именно эти стихи так нравились обитателям поселка, трудно сказать. Здесь, надо полагать, была удачно выражена какая-то заветная и родственная их душе мысль. Впрочем, возможно, что Конрад преувеличивал значение этой баллады в жизни деревни, как и других случайных явлений, что постоянно случается с иностранцами, замечающими вдруг одну мелкую народную черту и раздувающими ее до размеров гигантской лжи. (Так, французская женщина будто бы легкомысленна, немецкий бюргер добропорядочен, а русский – бунтарь, хорошо поет и весьма религиозен.)
Особенно нравился Конраду другой местный романс, так что он даже научился его напевать под аккомпанемент старинного инструмента (нечто среднее между мандолиной и балалайкой, только с четырьмя струнами). Там речь шла о молодой нежной женщине, по-видимому рано скончавшейся, но оставившей по себе лирическую память:
Here’s the bower she loved so much
And the tree she planted,
Here’s the harp she used to touch’d
Oh! how that touch enchanted.
[28]Но смерть не разбирает добрых и злых, хватает все, что подвернется. Лучшие, разумеется, уходят раньше, а старикам остается песня:
Years were days when here she stay’d
Days were moments near her;
Heaven ne’er form’d a brighter maid,
Nor pity wept dearer.
[29]Особенно отличалась на этих интимных вечеринках безумная Шарлотта, степенно танцуя в паре с улыбающимся зелеными зубами Аптекарем.
– Ибо в царстве теней нет тени! – неизменно заканчивали они книксеном, как в придворном менуэте.
Усталого от пляса и сидра Аптекаря приходилось потом уводить домой; жил он все в том же недостроенном доме: мансардная комната под самой жестяной кровлей. Там осенью Конрад его навестил, больного (пожелтевшего), в последний раз: была ночь, и безвыходный дождь барабанил над самой головой.
Никто не знал точного возраста Аптекаря; считалось, что ему под сто. Молодость его протекла в Канзасе, где он снабжал красавиц чудодейственными эликсирами и пластырями. В связи с этим ему приходилось неоднократно бежать, оставив на произвол судьбы запасы сырья, в те годы белых еще линчевали, а с индейцев сдирали скальпы.
Эти дикие нравы претили Аптекарю: он любил вспоминать о своей научной карьере, о смелых и удачных экспериментах, о странных болезнях кожи, исцеляемых малоизвестными декоктами[30], о тайных травах, действующих положительно на плод. Он первый восстал против парикмахеров-хирургов, пускавших кровь пациентам при всяком удобном случае.
Аптекарь отлично играл в шахматы, и Конраду было приятно с ним сражаться; одна беда, свидетели принимали поражение своего земляка уж слишком трагически. Так что приходилось даже прибегать к различным уловкам, чтобы скрыть истинное положение дел на доске (по инициативе Аптекаря часто откладывали безнадежную партию и затевали игру в фанты или шашки). Конрада неизменно поражало сочетание черт жестокости и добродушия, вульгарной грубости и детской наивности в его согражданах. Вели они себя с несомненным, даже преувеличенным чувством собственного достоинства, но в гневе совершенно терялись, превращаясь в подобие пещерных предков. Радовались они искренне, наивно, неумеренно, точно дети. И только глаза, глаза сохраняли навеки свою таинственную тишину игральных карт…
Аптекарь ведал складом сушеных продуктов, представлявших значительную долю местного экспорта. Целебные корни, травы, грибки, ягоды, листья, стручки. Над полками стояло облако эфирных масел, ромашки, мяты, камфоры, там, в углу, словно русская икона, висела цветная гравюра, изображавшая Данте Алигьери, растиравшего в ступе серый порошок. Аптекарь даже у этого древнего нетесаного прилавка выглядел членом ученой корпорации.
– Артисту фармакопеи[31] больше нет места в современном обществе, – желчно замечал он, отпуская товар. – Мастерство умирает, уступая место фабричному производству. Безответственная машина убивает прозрение артиста, – продолжал он, обращаясь преимущественно к Конраду. – Что остается на нашу долю? Заворачивать пакеты в красную бумажку и перевязывать их зеленой тесемкой. Ах, Данте, Данте, где ты…
Вот жирные мази от секретных болезней, которыми пользовались еще граф Сен-Жермен{12} и Казанова{13}. Вот чудодейственные пластыри, настои, кровососные банки, потогонные… Все это упразднили, как Австро-Венгерскую империю.
Аптекарь отворял шкаф, похожий на несгораемую кассу, где мерцал ряд сосудов разных цветов и форм; в сумерках пахучего подвала их пурпурные и малиновые стенки пропускали райские лучи.
– Здесь основа всей фармакопеи, – хвастал он. – Хотите кортизон[32] или фолликулин[33]? Пожалуйста, милости просим! Мы не знали почему, но часами отваривали почки телят и давали пить отвар нефритикам[34]. Хотите гормоны? Вот вам гормоны. Я сам их приготовлял.
Видите эти фигуры, выжженные на этрусской вазе? Здесь хранилась древняя белладонна{14}, и рисунок художника объясняет действие последней. А эти ступы… Сперва каменные, пещерные, затем глиняные, бронзовые, медные. Видите, пестик, точно версальская фрейлина, перетянутая корсетом. Неужели безразлично, кто и с какими чувствами растирает ядовитую корицу в порошок? А если нападут недобрые люди, то легко, размахнувшись таким инструментом, и череп проломить злоумышленникам. Случалось, грешным делом…