Совсем не пишется с утра… Слова — в дневные траты, в изгиб руки, в изгиб двора уходят невозвратно. И вся ночная нагота, естественность ночная — в бессилье стиснутого рта, в звонки и визг трамвая… И иссыхает край пера мучительно и зримо… Совсем не пишется с утра, и ждать — невыносимо… Давай покурим или посвистим, заполним как-то паузу… Хотела… хотела бы сказать — меж поцелуев!.. Но это будет первая неправда, а мы с тобою, в общем, не вруны… Давай заполним паузу в молчаньи, попробуем хотя бы на секунду соприкоснуться голосом, а вдруг мир обретёт — и мы разбогатеем — какой-то небывалый инструмент, не струнный, не ударный и не медный, созвучный только Божьему старанью увидеть в нас хоть капельку добра… …Пора, мой друг, я чувствую — пора!.. Подай же мне хоть слово, спутник бедный!.. Я твой колоколец–бубенец, отзовусь на каждое касанье, разгоняя утренний свинец, золотыми звякну волосами, пропою короткое: «Пора!», не влагая горестного смысла, в то, что мы дожили до утра и совсем изжили наши числа… Пять минут судьбы — к лицу лицом, пяти минут судьбы — но телом к телу!.. Золотым залётным бубенцом по твоей душе я пролетела, но — кто знает? — может, над крыльцом в доме, где и так всего в избытке, я когда-то стану бубенцом — певчим наваждением на нитке… Мне не вспомнить лица твоего: только сомкнутый угол ресниц, пять морщинок, как будто иглой проведенных к виску, только горько — счастливый излом, разделивший страдание лба и мятежную радость глазниц, а ещё… а ещё — ничего, потому что глазам не дано горькой памятью в трещинках губ среди множества лиц отыскать лишь одно — с расстояния вдоха… Всё обошлось. Утешься. Я жива. Опять побег был плохо подготовлен. Я зацепилась платьем за слова, и краткий бунт был тихо обескровлен. Всё обошлось. Будильник вновь взведён, и можно отходить от перепалки… …«Мой колосок! Осталось девять дён…» — Аксинья сушит слезы в полушалке… Счастливая — ей целых девять дней гореть огнем — то страхами, то страстью… Что может быть прекрасней и странней, и непереводимей слова «счастье»?.. …Всё обошлось. Я — здесь, но сон сбежал… Квадрат окна давно молочно–светел… Мой сонный страж меня не удержал — я утекла в слова. Он не заметил. …и нарёк её князь Гориславой во многие скорби, и велел позабыть, что отец нарекал по-иному… Горислава… Горюха… как жизнь тебя скорбная горбит — муж ли, князь ли, насильник — всё омут… …не крестом осенясь, меч вложила в сыновью ручонку: «Как отец убивать меня станет — всё помни и ведай!.. Не Горюхой умру — отойду непоклонной Рогнедой! А присудится жить — быть мне Богом иным наречённой…» …и судилось ей жить… Нет, не видела мать своего малыша мёртвым, — как явились сказать — только охнула и оземь… Сорок дней и ночей под тяжелой дохой мёрзла да стучала зубами, да выла… Да выть — поздно… Что осталось от глаз, если ночью и днём мокли? Чтобы в крик не кричать, губы жала тугой гузкой, а застряло в мозгу: «Обманули!.. Не он!.. Мог ли?.. Не его, не его положили во гроб узкий!..» А когда подвели молодца через срок долгий, где и силы взяла? — растолкав шептунов в свите, затряслась на плече: «Не возьмёте, зверьё!.. Волки!.. Нету глаз у меня, да на ощупь скажу — Митя!..» Не вольная птица — жена — не девица, мне мужнее имя марать не годится… Спи, мой богоданный! Пускай не приснится тебе золотая воровка–куница… Я шапочку кунью на брови надвину — спи, мой богоданный! Спи, мой чужевинный! Сапожки сниму и босой до порога легонько пройду, половицей не дрогнув… А утром меня призовешь ты к ответу: — Что ножки, как лед? Может, бегала где-то?.. Скажу, не моргнув, только губы кусая: — Напиться вставала… бежала босая… Взращено византийством и гречеством, бито темником, бито огнём, называется гордо — Отечество! Не пройти, не объехать конём. Челобитчество ли?.. Человечество?.. Снег и ветер — не райское пение. Называется кратко — Отечество, а назвать бы — Тоска и Терпение, а назвать бы — в привычке витийствовать — бедным полем, где Богом обронены, скудным местом, где не византийствуя, родились — отмотали — схоронены. |