Мы уходим в себя, как отшельники в домик витой, отболев маятой, оборвав поводки, но — в ошейниках… Отстранённые, потусторонние, каждым атомом посторонние. негонимые, нехранимые, в белый свет, как в копейку, мимо мы. МИМЫ. Умные тени невнятного прошлого, разменянные, подброшенные, хоть родились вполне доношенными, но и вовремя — не ко времени, слабый плод из больного семени, с долгой памятью, с геном совести… «Нет на свете печальней повести»… 1. А было всё гораздо проще — был просто город, просто площадь, был просто дождь, слепой, как росчерк, тире слагающий из точек. И был костёр, дымящий в меру, и еретик, предавший веру, и были люди — людям было плевать, как движутся светила! В чесночном выдохе и прели толпа визжала: «Зрелищ! Зрелищ!» Менялось всё: одежды, речи, костры менялися на печи. Но, как всегда, платился гений — горели Шиллер, Кант и Гейне, в кострах, как буйные расстриги, чернели книги, тлели книги… Паноптикум вселенской скверны — в нём все костры — во имя веры, в нём в каждом веке — новый идол, и хворост сух, и кремень выдан! Зажечь — и всё, чего уж проще?.. Смотри же, город… Помни, площадь… 2. Я — Галилей! Не путайте с Джордано. Мне до исхода жить ещё и жить, и маятника тоненькая нить ещё натрёт на слабой шее раны. Я — Галилей. До папского суда, как до Христова возраста распятья, но ТОТ костер, обуглив кромку платья, клеймо мне в сердце выжег навсегда. Я — Галилей, Мой дух ещё в пути, и дьявол плоти рвёт и тянет жилы… На тот костер, что сам себе сложил я, не дай Господь кому-нибудь взойти! Я — Галилей… Не путайте с Джордано. Ещё не доросла до пониманья истин, Уже не дорасту до счастья мятежа, До схимы, до вериг, до книг Агаты Кристи, Но — Господи спаси! — как мается душа! Как мается душа, как спорит с жадным телом, Как хочется в круиз по благостным местам, Как режутся слова корявой правдой дела, И устрицы во льду не просятся к устам… Мешаются слова неродственного ряда, И маятника ход ни тише, ни скорей… Уйдя от райских врат, не сунусь в двери ада, И Вечность буду я стоять между дверей… Не всем же дорастать до пониманья истин, До схимя, до вериг до счастья мятежа… Под Лениным себя давно никто не чистит, Но — Господи спаси! — как мается душа! Будто жизнь чужую проживаю, будто впереди ещё рожденье — укушу свой палец — нет, живая! У зеркал застыну — привиденье… Пахнет вечер ладанно и густо, певчий дрозд кого-то отпевает… У зеркал застыну — пусто, пусто… Укушу свой палец — нет, живая. Скука электрических каминов выгнала живой огонь из дома… От меня осталась половина: «сапиенс» остался — умер «гомо». ПОДРАЖАНИЕ ДАНИИЛУ ЗАТОЧНИКУ Господине мой, князь! Лодку губит не море, но ветры. Путь к концу не длинней миллиметра, если с прошлым утрачена связь, если ветер срывает с окон занавески и хлопает дверью, выдувая из окон закон, поселяя законно потери. Мы не помним, кого нам винить, и с которых смотреть колоколен… Господине мой, князе, доколе в узелках будет рваная нить? Равновесье на узком ноже, сто лукавств между правдой и былью… Мы себя потеряли уже, и того, кто найдёт, позабыли. Лежу на диване лицом к стене. Лежу уже двадцать лет или двести, но мне не становится легче. Свет пробивается в щель под дверью, наверное, вечер… Плевать, я не читаю газет и не верю болтовне телефакиров. Я жую бутерброд с сыром и думаю о войне: на ней не убили отца — по малолетству, а деда — по 58-10, зато убили меня, родив аллергию на солнечный свет, на бесцельность движений, на «зоо», на «витали», на тех, кто выдавал, и тех, кого выдали, на правду, поскольку она «полу», а следовательно, ложь: «Стране не хватает отечественного бейсбола и фабрик по выделке кож», как будто всего остального вдоволь! У нас самые счастливые в мире вдовы, а сиротство не боль, но благо… Из лимфатических рек выбираюсь на острова АРХИПЕЛАГА, чтоб задохнуться от трупной вони ОСТа (Бросьте! Это же не у нас!) Плевать. Есть мочёная розга, а всё остальное — просто подмочено, даже мой бутерброд с сыром, коий я ем, отвернувшись к стене, рассматривая клопиные дыры и думая о войне, на которой… |