На кафедральном совете одновременно со мной защищал диссертацию аспирант кафедры из Судана, с обидной для араба фамилией Мухаммед Аид. Тогда еще не было строгих запретов ВАКа на банкеты, и мы с ним вместе организовали многолюдный банкет, поскольку ему, как иностранцу, была выделена для банкета профессорско-преподавательская столовая в МГУ. Поздравлять его явилось все арабское университетское землячество, так что набралось в общей сложности более ста человек. Мне запомнился тост, с которым выступил глава арабского землячества - красивый черноволосый египтянин, неважно говоривший по-русски, и, может быть, вследствие этого провозгласивший тост за Советский Союз, "который указывает всем арабским народам прямую дорогу от феодализма к империализму". Будущие годы, особенно недавняя агрессия Ирака и связанный с ней кризис в Персидском заливе, показали, что тост его был пророческим.
Защита диссертации первоначально планировалась на февраль 1968 года, но как раз перед этим моя песня "Атланты" заняла первое место на Всесоюзном конкурсе и мне неожиданно предложили принять участие в поездке во Францию на Зимние Олимпийские игры 1968 года в Гренобле. Я решил, что если Париж стоил мессы, то уж диссертации и подавно, и, не задумываясь, отложил защиту на май.
Во Франции мы пробыли три недели: четыре дня в Париже, а остальное время - в Гренобле. "По должности" (я входил в состав так называемой "творческой группы" при Олимпийской сборной, вместе с артистами и поэтами) мы должны были время от времени выступать перед нашими спортсменами в Олимпийской деревне и перед "французской общественностью". Поскольку сам я на гитаре играть тогда не умел (и сейчас не умею), в качестве специального аккомпаниатора был оформлен актер театра комедии Валерий Никитенко. Уже в поезде Ленинград-Москва выяснилось, что на гитаре он тоже играть совершенно не умеет. После признания Валерий слезно просил его "не выдавать", поскольку очень хочется в Париж. В результате на концертах во Франции мне подыгрывали гитаристы из грузинского ансамбля "Орэро", и надо сказать, что такого роскошного аккомпанемента своим скромным песням за все последующие годы я не помню.
В Париже один из руководителей нашей группы, высокопоставленный комсомольский чиновник, во время экскурсии в Лувр возмущался: "Что за музей? Поставили у самого входа какую-то каменную бабу - без головы и с крыльями. А пива нет нигде!" На следующий день, под вечер, успев с утра презрительно отозваться о "бездарных буржуазных портретистах, малюющих косые рыла" (имелся в виду Модильяни), он неожиданно ворвался к нам в номер в состоянии радостного возбуждения, усиленного привезенной с собой "Столичной" и заявил: "Париж - город враждебной идеологии и необходима постоянная бдительность. Поэтому кто стриптиз еще не видел - разбились на боевые тройки - и на Пляс Пигаль!"
Париж поразил меня своим точным сходством с нашими школьно-книжными представлениями о нем - от Нотр-Дам до Эйфелевой башни. Знакомство с ним напоминало путешествие в книжное Зазеркалье нашего детства - от Гюго и Мериме до "запретных" Золя и Мопассана. Более других запомнились мне Нотр-Дам и музей импрессионистов в Тюильрийском парке.
До сих пор помню тесное купе второго класса поезда Париж-Лион, которым мы ехали до Гренобля. В купе этом, размером как у нас, помещалось не четыре, а шесть человек, и было невероятно душно. Мы встали в коридоре у окна и решили, что подождем, пока кончится Париж, и ляжем спать. Однако мы простояли больше часа, а за окном по-прежиему мелькали дороги и дома, — так мы и не дождались леса или поля. Посреди ночи мы проснулись от резкой и неожиданной остановки, тем более странной, что экспресс Париж-Лион мчался со скоростью более ста километров в час. Оказалось, что один из наших одуревших от духоты соотечественников, выйдя в коридор из соседнего купе, решил открыть окно, чтобы подышать, и потянул за ближайшую к окну скобу, под которой что-то было написано на непонятном для него французском языке. Оказалось, он потянул за ручку стоп-крана. На следующее утро наши активисты ходили с шапкой по вагонам и собирали со всех по пять франков ему на штраф.
В Гренобле нас расселили по одному в семьи членов общества франко-советской дружбы, чьи дети изучали в колледжах русский язык, и вручили билеты па все матчи и соревнования. Раз в день мы собирались в центральном клубе. Не обошлось и без страшных моментов, из которых самым пугающим был тот, когда на заключительном концерте, после завершения Олимпийских игр в Гренобле, мне пришлось петь через два номера после Шарля Азнавура. После концерта по случаю окончания Белой олимпиады состоялся большой банкет. Было объявлено, что горячие блюда будут типично французские. Поэтому мы несколько удивились, когда нам подали цыплят табака. Только когда мы их основательно отведали, выяснилось, что это никакие не табака, а жареные лягушки. Советские дамы начали падать в обморок, но мужчины оказались на высоте - они попросили еще "смирновской" водки и дружно навалились на лягушек. За десертом сидевший рядом со мной итальянец Фаусто, учившийся в МГУ и понимавший по-русски, обратился ко мне с громким вопросом: "Санья, ну как вам понравился французский женщина?" Сидевший с другой стороны от меня "гебешник", официально именовавшийся директором школы, отставил рюмку и оглянулся на меня. "Не знаю", — запинаясь произнес я. "Почему "не знаю"?" — не отставал Фаусто. "Почему, почему, — постарался я отвязаться от назойливого собеседника, — языка не знаю". Он долго думал над моим ответом, явно не понимая его и морща лоб, потом радостно улыбнулся и закричал: "Зачьем языком? Руками!"
Нам сильно повезло на обратном пути через Париж. Занепогодило в Москве, и фирма "Эр-Франс", извинившись за задержку рейса, взяла на себя заботу об авиапассажирах. Нас немедленно поселили в одной из наиболее дорогих гостиниц Парижа "Лютеция" на бульваре Рашпай - выдали по 500 франков на личные расходы да еще накормили ужином.
Насмерть запуганные советские граждане, тщательно проинструктированные на "случай провокации" и слегка ошалевшие от неожиданных милостей, приученные к тому, что родной Аэрофлот обращается с пассажирами как с военнопленными, мы наотрез отказались от роскошных одноместных номеров, и нас поместили в еще более комфортабельные двухместные. Отужинав за счет фирмы, с бургундским вином, и полночи прогуляв по Большим Бульварам, мы вернулись в наш непривычно богатый номер с мебелью в стиле рококо. И здесь моему соседу, уже успевшему перемигнуться с миловидной журналисткой из нашей группы, пришла в голову безумная мысль. Журналистка эта со своей подругой переводчицей жили в таком же номере, на этаж выше. Сосед мой пытался позвонить к ним по телефону, но телефонистка по-русски не понимала, а ни по-немецки, ни по-английски, ни, тем более, по-французски сосед мой объясниться не мог. Тогда он подступился ко мне и потребовал, чтобы я по-английски пообщался с телефонисткой и узнал номер телефона наших дам. План его был прост до гениальности; его подруга должна была прийти к нам, а я - на ее место, в их номер. Все мои попытки отговорить не действовали на его сознание, возбужденное парами бургундского и видом роскошной - минимум четырехспальной - постели с альковным балдахином. "Валера, — уговаривал я его, справедливо опасаясь "немедленных провокаций", — ну потерпи до завтра, до Москвы, какая тебе разница?" "О чем ты говоришь? — закричал он. — На французской земле и наши бабы слаще!" Пришлось налить ему еще стакан вина, после чего он, наконец, впал в сонное состояние.
На следующий день, к некоторой нашей досаде, погода наладилась и самолет благополучно вылетел из Бурже в Москву…
Шестьдесят восьмой год запомнился мне еще одним весьма знаменательным событием. За несколько дней до отъезда во Францию, в конце января, в ленинградском Доме писателей состоялся литературный вечер, посвященный незадолго перед этим вышедшему из печати очередному литературному альманаху "Молодой Ленинград". На этом вечере выступали молодые поэты, чьи стихи были напечатаны в альманахе, в числе прочих были Татьяна Галушко, Иосиф Бродский и я. Оказалось, пока я разгуливал по Греноблю, орал "шайбу, шайбу" нашим славным хоккеистам, проигрывавшим чехам, и любовался утренним Парижем с монмартрского холма, в моем родном Питере разыгрался грандиозный скандал, связанный с упомянутым вечером. Группа воинствующих черносотенцев, объединившаяся в литобъединение "Родина" при Ленинградском обкоме ВЛКСМ, во главе с председателем этого "патриотического объединения" неким Утехиным, присутствовавшая на вечере, написала довольно обширный донос в три весьма солидные организации сразу: в Ленинградское отделение Союза писателей СССР, ленинградский обком партии и КГБ. В доносе выражалось "законное возмущение" услышанными на вечере идейно-чуждыми стихами и "попустительством руководства ленинградской писательской организации антисоветской и сионистской пропаганде", которую пытались вести выступавшие. Основной огонь был сосредоточен, прежде всего, на бывшем осужденном тунеядце и будущем нобелевском лауреате, а также на Татьяне Галушко и на мне.