"Не имея с собой магнитофона, — писали авторы доноса, — мы не могли точно записать строчки антисоветских стихов и поэтому вынуждены писать по памяти". Я сейчас, так же, как и они, вынужден цитировать этот замечательный документ по памяти. Полностью он опубликован в рассказе "Вечер в писательском доме" русского писателя Сергея Довлатова, безвременно скончавшегося в конце августа 1990 года в эмиграции, в Нью-Йорке. Донос этот имел настолько откровенно антисемитский характер, что по тем временам, когда официальный антисемитизм у нас стыдливо отрицался, выглядел довольно ярко.
Браня последними словами "антисоветчика" Бродского, Утехин и компания инкриминировали ему "тайный смысл" прочитанного на вечере стихотворения "Греческая церковь", где оплакивалась разрушенная в Ленинграде греческая церковь. "Не о греках стенает Бродский, а о евреях", — утверждали авторы доноса. "Поэтесса Татьяна Галушко, — писали они дальше, — на самом деле не Галушко, а Санасарян, посвятила свои стихи армянскому царю Тиграну Второму. С какой стати она вдруг посвятила стихи этому древнему и никому не нужному сегодня царю? А не потому ли, что он, как известно, приютил в Армении двести тысяч евреев?"
В мой адрес было написано примерно следующее: "Давно мы начали примечать нездоровую активность на ленинградских подмостках так называемого барда Александра Городницкого. На его выступлениях всегда отмечается присутствие в зале большого числа лиц еврейской национальности, которые встречают все выступления Городницкого суетливыми аплодисментами…
В своих стихах и песнях Городницкий пытается представить историю Великого Русского Народа как непрерывную цепь кровавых злодеяний и несправедливостей. В исполненной им на вечере песне выводится образ некоего тупоголового маршала, посылающего на смерть послушных баранов. А где же великие имена Александра Невского, Суворова и Кутузова, полководцев Великой Отечественной войны? В своих клеветнических стихах он пишет, что Россия ничего не дала своим защитникам и была для них неясно чем. Да и что - честь и слава Великого Русского Народа для поэта по фамилии Городницкий?"
В заключительной части доноса негодующие "патриоты" в ультимативной форме требовали принятия самых строгих карательных мер - запрещения дальнейших публикаций и выступлений, отчуждения упомянутых лиц от писательской организации и предания анафеме. Все эти требования были неукоснительно выполнены.
Два небольших стихотворения Иосифа Бродского, напечатанных в злополучном номере "Молодого Ленинграда", на долгие годы так и остались его единственной публикацией на родине. В июне 1972 года он был насильственно отправлен во вторую, на этот раз уже бессрочную ссылку - не в деревню Норинское болотистого Коношского района Архангельской области, а за рубеж.
Татьяне Галушко было отказано в публикации уже сданной в издательство книги и возвращены подборки стихов из альманахов и журналов.
Мне также была возвращена из издательства рукопись второй книжки стихотворений и отказано в приеме в Союз писателей СССР. Кроме того, наши имена были внесены в "черный список" ленинградского радио и телевидения…
Сразу же по возвращении из Франции меня вызвали в ленинградский обком комсомола к тогдашнему первому секретарю А.П.Тупикину. Поскольку именно ленинградский обком комсомола санкционировал мою поездку, то им, по всей видимости, изрядно досталось за то, что послали "не того". От меня потребовали предъявления "крамольных" стихов и песен - видимо, для представления в "компетентные инстанции", и я был подвергнут грозной проработке. В число предъявленных мною вошли ныне опубликованные стихи "Петровские войны" и "Монолог маршала".
Надо сказать, что в конце шестидесятых годов идеологический нажим на молодых ленинградских авторов вообще заметно усилился. Короткая хрущевская оттепель сменилась устойчивыми брежневскими холодами. Мы, молодые ленинградские авторы, были зарегистрированы в Комиссии по работе с молодыми литераторами при ЛО ССП, функции которой были далеко не однозначны. Достаточно сказать, что секретарь этой комиссии в шестидесятые годы Е. В. Воеводин, который по своему положению практически осуществлял ее решения, предъявил во время инспирированного судилища над Бродским бездоказательные и клеветнические обвинения против него, что сыграло не последнюю роль в жестокой расправе над поэтом. Еще тогда, в шестьдесят четвертом, большая группа молодых ленинградских литераторов, и я в том числе, обратилась в эту комиссию с коллективным письмом, справедливо обвиняя Е. Воеводина в подлоге и лжесвидетельстве.
В шестьдесят девятом году, по инициативе все той же комиссии, была организована встреча молодых ленинградских литераторов с сотрудниками ленинградского отделения МВД и КГБ. Нас всех (по списку) пригласили в печально известный "Большой Дом" на Литейном, как раз напротив ленинградского Союза писателей. Там были устроены экскурсия по Дому, знакомство с "выставкой антисоветской литературы", а также встреча с руководством и лекция о подрывной деятельности американской разведки. Мероприятие это имело предупредительно-профилактический характер, дабы отвратить незрелые умы молодых литераторов от диссидентского направления.
Там же, в музее "боевой славы" я наткнулся на одном из стендов на фотографию молодого Александра Прокофьева, в кожанке и фуражке, с маузером на боку, датированную двадцать пятым годом. На мой недоуменный вопрос сопровождавший, улыбнувшись, пояснил: "А как же! Это наш старый сотрудник - Александр Андреевич Прокофьев. Направлен нами на литературную работу".
Неослабное внимание сотрудников "Дома на Литейном" к молодым ленинградским литераторам я ощутил на себе еще через пару лет, однако об этом - несколько позже…
В июле того же года я отправился в небольшую прибрежную экспедицию на Белое море на биостанцию МГУ, располагавшуюся на берегу залива Великая Салма. Со мной вместе поехал дипломник геологического факультета МГУ Валерий Каминский - перворазрядник по самбо. Качество это, для меня всю жизнь недоступное, сильно возвышало его в моих глазах. "Мне главное, — говорил он мне, — человека за кисть поймать. Как только я его за кисть поймаю - он уже мой. Вот он еще что-то говорит, а я ему на кисть смотрю". "Такой человек мне нужен", — подумал я и взял его с собой на Белое море, на преддипломную практику.
Мурманский поезд довез нас до маленькой станции Пояконда, на берегу беломорской губы. В ожидании катера, который должен был прийти за нами на следующий день, мы провели ночь в маленькой почерневшей от ветра избушке у восьмидесятичетырехлетней хозяйки Петровны, поразившей меня глубиной и независимостью мышления и удивительной и неповторимой поэзией северного российского языка, сохранившего в первозданной красоте свой смысл и звучание - быть может, только здесь, на русском севере, в архангелогородщине, куда не добралась конница Батыя. "Если ничего ей не поставишь, — предупреждали меня соседи, — молчать будет. Если две бутылки - только материться. Так что поставь ей одну бутылку, а вторую не давай ни за что. Понял? Тогда разговор будет интересный". Они оказались правы. Нестандартная, непривычная для городского уха речь ее так поразила меня, что я пытался поначалу записывать ее выражения, но она строго-настрого запретила: "Брось тетрадку, не люблю я этого, понял?" Запомнилось лишь немногое из обиходного ее разговора.
— Осьмнадцать лет мне было, и ничего меж нами не произошло. А потом - раскулачивание, война. Четырех мужей схоронила. А пришлось бы сейчас его встренуть - сразу бы признала. Так он мне совпал.
— Отчего берег у нас наволоком зовется? Ты на моторе пойдешь - так погляди, как он на тебя наволакиваться будет.
— Медвежат как ловят - охотники медведицу-то завалят, а медвежонка собаки в круг возьмут, а зубами не трогат - только лапами угнетают.