«Что значит — «оказалась»? — продолжал он думать. — Стоит ли в этом месте употреблять это слово? Может быть, сказать: «это была семёрка червей»?.. Или ещё короче: «он открыл: семёрка червей»…
Он подумал: «Если бы здесь была Юля, она бы сказала: «Да, можно сказать по-разному». Но здесь её нет. Здесь только мы с Тучковым, и тот спит в комнате не раздевшись. Значит, я один на террасе должен это решать. А мне «по-разному» не годится. Мне нужно однозначно. Хорошо, что Юли нет. Она бы сейчас сказала: «Зачем тебе однозначно? Это просто твои мужские петровские штучки. Или это говорит твоя инвалидность?» — «Нет, милая моя, — возразил бы я ей. — Точность — вежливость поэтесс. Нет? — А то!» — И был бы осмеян».
Пётр последний раз перетасовал колоду, на рубашке которой был изображён остров Кипр, и положил её в центр светлого пятна под абажуром. Потом подошёл к окну и распахнул створки. Из сада двигался в террасу приторный запах флоксов. 24 августа. Час ночи. «Экое милое у нас тысячелетье…» — «Такое же, как всегда». — «Во саду ли в огороде ползали козявки…» — «Я забыл полить на ночь эти флоксы. Это из-за Володьки. Какая досада! Засуха. Я так больно за них переживаю. Но сейчас я уже не пойду. Поздно». Так думал Пётр. А весной следующего года у меня дома, в горшке, проросло семя секвойи. Мне его привезли из Калифорнии. Там есть парк, где некоторые секвойи насчитывают более 15 тысяч лет. Пожалуй, это единственный в природе живой организм, который обладает «внутренним» бессмертием (то есть гибнет только от катастроф). Кроме того, это ещё и самый массивный организм — в тысячу раз тяжелее любых китов… Семя проросло и раскрылось десятилепестковой звездой. Десять тёмно-зелёных длинных хвоинок образовали подобие некоего неподвижного паука, — точнее, медленно-подвижного, поворачивающегося, распутываясь из самого себя, к солнцу.
В книжке, которую я достал, написано, что секвойя в комнатных условиях — неприхотливое растение. Его достаточно только не забывать поливать. Подержу года два в горшке, а потом пересажу в грунт — сюда, на дачу, где сейчас на террасе Пётр тасует колоду карт… Нет, он её уже отложил и, раскрыв окно, смотрит вниз на флоксы.
«Река времён в своём теченье уносит все дела людей». Скоро ни от меня, ни от Петра, ни от наших дел не останется в космосе даже крупицы праха. А секвойя… Впрочем, вероятность этого ничтожно мала. Исчезающе мала по сравнению с — чем —?
Садко
Они хотят, чтобы мы играли и пели. Наверное, это единственное, что мы умеем, а они не умеют.
Что общего в наших различных представлениях об иных цивилизациях? — Да то, во-первых, что все иные цивилизации представляются нам более развитыми, чем мы сами. И то, во-вторых, что они имеют не только средства, но и желание наблюдать за нами, в то время как мы, имея, может быть, тоже средства, не имеем ни систематического (социализированного) желания наблюдать за ними, ни даже чёткого представления, как и с какой целью следует это делать. У нас есть любопытство, но оно весьма скромно и маргинально, — у них же, по нашим представлениям, оно возведено чуть ли не в систему жизни или в «государственную», если угодно так выразиться, программу. (И это весьма странно: ведь это мы произошли от обезьян, а не они, и ведь это любопытство превратило обезьян в нас, а не труд и не пение или игра на гуслях, кифарах, свирелях). В результате после долгих прошедших столетий они знают хотя бы, за кем наблюдать, мы же питаем свой интерес лишь разрозненными легендами и даже как бы успокаиваемся легендарностью этих сведений: складываем руки и улыбаемся. Нам ведь не наблюдать, а сочинять саги. Может быть, у иных цивилизаций и нет таких общественных конструкций, как мифология…
Итак, допустим, что мы имеем не то свидетельства, не то мнения о существовании некой цивилизации на дне Мирового океана. Я спрашивал одного известного океанолога, с которым свёл меня случай, — спрашивал, что он думает по поводу всего этого и случалось ли ему — а он много лет провёл в экспедициях в океане, — случалось ли ему наблюдать, ну, что-нибудь такое. Он высмеял мой вопрос категорически:
— Глупости! Журналистика! Ни разу никогда ничего!
— А огни, которые ходят по кругу?
— Не доводилось, как говаривал кто-то, кажется, из героев Набокова.
— А вот воронки, то есть омуты, водовороты радиусом, скажем, в сто и более километров?
— Ну так что? Есть такие воронки, да, но они все объясняются из тектонических и вулканических предположений. Есть соответствующие прекрасные теории.
Так я ничего и не добился от него. Только взял на заметку одну мысль: что без таких учёных скептиков и мифология не была бы мифологией: они делают своё дело и вносят свой вклад, сообщая легендарности её необходимый статус. А с кем ещё говорить? — С фантазёрами и фанатами вообще говорить бесполезно, они все сумасшедшие.
Таким образом, у нас есть устойчивая к провокациям фильтрующая система типа мембраны: одни виды вопросов она пропускает сквозь себя для принятия в аналитическое рассмотрение, — другие виды вопросов отсеивает. С моей точки зрения, наличие такой мембраны гораздо интереснее и характерней для человеческого рода, чем способность играть на гуслях, кифарах и т. д. — Эта удивительная мембрана делит опыт на опыт и «опыт». Я не ставлю сейчас перед собой задачу объяснить, как, на основании каких критериев она это делает. Я подозреваю, что здесь до сих пор работает великий принцип средневекового схоласта Оккама, называемый «бритвой». Вот я играю и пою, мне безразлично, кто этого хочет и кто меня слушает, пусть это будет некая умная Несси. Я знаю только, что всё это остаётся внутри, за блеском бритвенного лезвия или водной поверхности. А что наверху? — О, там не менее фантастические вещи: там пульсары или нейтронные звёзды — стремительно кружащиеся волчки с такой чудовищной массой и магнитным моментом, каких мы не можем себе представить, мы способны только написать формулу и гордиться своим математическим всемогуществом… Ещё там есть квазары, а ещё чёрные дыры, именуемые иногда «кротовыми норами». Это совсем таинственные объекты. Зато они законны и уважаемы разумом. Это первостепенный предмет нашего дисциплинированного и свободного любопытства. Ибо дисциплина по-истине освобождает… И я хочу быть там, над поверхностью, в ничем не ограниченном пространстве. А здесь, хотя меня заслушиваются и боготворят и исполняют все мои прихоти, я всё равно остаюсь и остаюсь вечным и вечным пленником, пленником, пленником — цивилизаций, снов, баснословий.