* * * Эта маленькая женщина поет. Эта маленькая женщина поэт! Ни очнуться, ни проснуться не дает Ей кораблика далекий силуэт. И не птичка, и не рыбка — Под косынкою висок. Неверна твоя улыбка, Ненадежен голосок. Кто велел тебе с шарманкою бродить, А продать ее за звонкую за медь? Кто велел тебе сто песенок родить, А ни дочки, ни сыночка не иметь? Ни шарманка, ни волынка, Откровенно говоря… Пусть тебе морская свинка Все расскажет про моря! Ты и с пристани ушла-то на часок, А тебя закрыли дома на засов. И устала ты за штопкою носок, И ссутулилась над стопкой парусов. Ни морячка, ни рыбачка, А со лба стираешь соль. Ты чудачка, ты гордячка! Ты — премудрая Ассоль… * * * Прощай, — говорю себе, — мемуаристика! Некого вспомнить, прошу извинить. Все акробатика, все эквилибристика, Если некому, некому позвонить. Но некому: «Здрасьте, Павел Григорьевич! Тут у меня новых стихов пяток. Нет, не на сборничек и не на подборочку, А лишь на заварочку да на кипяток». Но некому: «Здрасте, вот эта музыка! Корней Иванович, как сыграть? Пускай мне скажет хоть ваша Мурочка, Не то я брошу свою тетрадь!» Но некому: «Здрасьте, Михаил Аркадьевич! Может быть, я забегу налегке? Можно меня водою окатывать, Можно меня трепать по щеке…» Вот так бы строчить и строчить, учитывая, Что услышать — не означает прочесть. Все можно, все можно простить Учителю. Если этот Учитель есть. * * * Вдали истаял контур паруса, паруса, паруса. Вдали истаял контур паруса, просторы пусты. И наступает долгая пауза, пауза, пауза — И наступает долгая пауза — готова ли ты? Судьба трепещет за пазухой, трепещет за пазухой. Судьба трепещет за пазухой, оплавив края. А что там будет за паузой, паузой, паузой? А что там будет за паузой? Готова ли я? И вновь зовет и колышется, зовет и колышется, И вновь зовет и колышется зеркальная твердь. И все же музыка слышится, слышится, слышится. И все же музыка слышится, и пауза не смерть. * * * Он играет, играет «Элизе»… Без конца повторяет урок. Но мерещится — ближе и ближе Подступает волшебный «Сурок». Прихотлива прекрасная дева, Прихотлива и страшно строга. С ней, пожалуй, не сделаешь дела — Не получится с ней ни фига. На чахоточный слабый румянец Ты себя же, дурила, обрек… Но стоит под окном оборванец, И шарманка при нем, и зверек. Эти фижмы, улыбки, оборки, Эта мягкая влажность руки… Девы мелочны и дальнозорки — Но светлы и пушисты сурки! Он играет, играет «Элизе»… Он повел бы ее под венец! Сердце будет дробиться, делиться, А потом разобьется вконец. Но играет — молчите, молчите! И шарманка ему не пророк. Он не бабе играет — мальчишке, У которого — верный сурок. * * * Я всегда подгоняю поезд, Даже если он самый скорый, Потому что ничто не мчится Так же быстро, как жизнь сама. Я всегда подгоняю повесть, Даже если писатель хороший, Потому что ничто не мчится Так же быстро, как жизнь сама. А жизнь нельзя подгонять нисколько. Ее одну подгонять не надо. Потому что ничто не мчится Так же быстро, как жизнь сама. Жизнь — сама тебе скорый поезд. Жизнь сама — недлинная повесть. И ее подгонять не надо. А себя подогнать — не грех. * * * У нашей кровяной сестры игла не ходит мимо вены, стихи не требуют игры, напротив — подлинной отмены всех наших прочерков в судьбе, черновиков, тетрадок тайных, ночных попутчиков случайных без сожаленья о себе. Другая, может быть, сестра, другую б выхватила фразу, а эта так была добра, что чернота возникла сразу, и то, что голосом зовем а в юности б назвали: гонор! — дверной заполнило проем, как долго-долгожданный донор. У той иглы на острие не кубик льда, но кубик яда, а в стенку бьет небытие, ему-то больше всех и надо. Есть венценосному цена, казалось бы, невероятно: так вот, Венеция одна: есть путь — туда, но не обратно. * * * Всех прикроватных ангелов, увы, Насильно не привяжешь к изголовью. О, лютневая музыка любви, Нечасто ты соседствуешь с любовью. Легальное с летальным рифмовать — Осмелюсь ли — легальное с летальным? Но рифмовать — как жизнью рисковать. Цианистый рифмуется с миндальным. Ты, музыка постельных пустяков — Комков простынных, ворохов нательных, — Превыше всех привычных языков, Наивных, неподдельных. Поверишь в ясновиденье мое, Упавши в этот улей гротесковый, Где вересковый мед, и забытье, И образ жизни чуть средневековый. Любовь — необнаруженный циан, Подлитый в чай, подсыпанный в посуду… Судьба — полуразрушенный цыган, Подглядывающий за мной повсюду. А прикроватных ангелов, увы, Насильно не поставлю в изголовье, Где лютневый уют, улет любви И полное средневековье… |