Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но подведенные глазки Гусевой бегали так быстро с бухгалтера на Рукоятникова и обратно, что перехватить их не было ни малейшей возможности.

Тогда Гусев бросил мысль о правах и обязанностях и всю душу свою отдал ненависти к бухгалтеру Овечкину.

— Овечья морда! — указал он на него соседу. — Наверное, и развратен, как овца.

— Эге, батенька, — отвечал веселый сосед. — А Марья Петровна как будто другого мнения. Вон, даже щечки горят. Верно, этот франт — преопасная шельма. Хе-хе-хе!

А Гусева откидывала голову, смеялась, стараясь показать нижние зубы, которые, по ее мнению, были лучше верхних и думала про Рукоятникова:

— Ага! Тебе все еще мало? Тебе все равно? Так вот же тебе! Вот! Получай!

И она совершенно неожиданно, повернув руку ладонью, прижала ее к губам Овечкина.

Сразу после обеда Гусев увез жену и всю дорогу молчал, и только дома, сняв пальто, сказал веско:

— Передайте от меня вашему любовнику, что я раскрою надвое его овечью морду. Слышали?

— Ко… которому? — искренне спросила Гусева.

Но муж сразу понял, что она бесстыдно притворяется.

— Вам лучше знать, о ком я говорю!

Через три дня он спросил жену.

— Позвольте узнать, кто вас вчера провожал от Уткиных?

— Этот… как его… никто. Я одна приехала.

— Одна? А швейцар мне только что сказал, что вас провожал какой-то господин. Имени его швейцар не знает, но зато я знаю имя это очень хорошо. Слышали?

На другой день Гусев спрашивал:

— С кем вы изволили быть вчера в театре?

— Ах, с этим… как его… с Катей Поповой.

— Вот как! А Иван Иваныч видел вас с каким-то господином. Это становится скандалом на весь город. Слышали?

— Через два дня Гусев уже кричал и топал:

— Так вот где вы пропадаете весь день! Вы изволите разгуливать по Захарьевской с вашим бесстыдником! Все вас видели! Вы треплете мое имя по Захарьевской! Я этому скоро положу конец. Предупредите вашего любовника. Слышали?

В тот же вечер Гусева томно вздыхала на плече у Мишеля Рукоятникова.

— Мишель! Центавр все узнал. Мишель! Центавр убьет тебя!

Мишель не грешил излишней храбростью, и поэтому у него как раз кстати на другой же день подвернулась командировка. Печаль Гусевой не поддавалась описанию, поэтому выходило очень бледно и вяло, когда она в тот же вечер пыталась описать ее акцизному Кобзику.

— Вы знаете, я до сих пор не могу его забыть! — стонала она.

Кобзик утешал, как умел, до пяти часов утра.

— С кем вы прощались на лестнице? — спросил муж. — Это переполнило чашу моего терпения! Слышали?

К Кобзику скоро приехала жена из провинции и опустевшее место около Гусевой заняли одновременно поэт Веткин и купец Мотин. У обоих было так много недостатков, что, сложив их достоинства вместе, едва можно было получить одного сносного человека.

— Я знаю, с кем вы вчера ездили на выставку! — говорил муж.

Поэт декламировал стихи. Купец зато был веселее, и Гусев спрашивал:

— С кем вы изволили ужинать у Контана? Если вы забыли, то я никогда не забуду его имени.

Она пошла к поэту в его келью, потому что он обещал показать ей одну редкую вещицу.

Вещица оказалась просто обгрызанным карандашом Фабера № 2.

— Да, но он, по легенде, принадлежал когда-то Тарквинию Гордому! — оправдывался поэт.

А муж сказал утром:

— Я знаю, где вы вчера были. Сегодня я узнаю его адрес и положу всему конец. Слышите?

Бухгалтер Овечкин был очень испуган, увидав грозный лик Гусева.

— Милостивый государь! — ревел Гусев. — Я не предлагаю вам дуэли, потому что она запрещена полицией, но если вы сейчас же не дадите мне клятвы, что вы раз навсегда оставляете мою жену в покое, то я немедленно выбью из вашей головы всю вашу гнусность вот этой самой тростью.

Овечкин глядел из-за своих кустов таким тревожным и печальным зайцем, что на него не посягнула бы даже самая разъяренная борзая.

Гусев, встретив его взгляд, немножко осел и перевел крик на простой разговор.

— И как это вам не стыдно, милостивый государь, соблазнять честную женщину, семьянинку? Я еще тогда понял, когда вы очаровывали ее своими гнусными прелестями за ужином у Егоровых, — что вы за птица. Я знал, что вы свою жертву не выпустите! И я предлагаю вам еще раз дать мне клятву, и если вы не сдержите ее, то узнаете, что такое Андрей Гусев! Слышите?

— Я к… к… клянусь! — тоскливо лепетал Овечкин. — Клянусь и об-бещаю.

Все его кусты взъерошились, и глаза покраснели.

Гусев усмехнулся презрительно:

— Прощайте-с! Аполлон Бельведерский!

Оставшись один, Овечкин долго вздыхал, качал головой и разводил руками, потом прокрался на цыпочках в хозяйкину комнату и подошел к зеркалу.

— Ничего не понимаю! Почему именно Аполлон? Неужели, действительно, они это находят?

Он выставил ногу, вытянул руку, и долго оглядывал свое отражение с тоскливой тревогой.

— Нет! — недоумевал он, — В конце концов, вернее, что не особенно похож! Но в чем же дело? Боже мой, в чем же дело?!

Острая болезнь

Он был до такой степени похож на барана, что даже собаки лаяли на него как-то особенно, не так, как лают на человека — со страхом и озлоблением, — а тихо, лениво потявкивали:

— Гав-гав!

— Знаем, мол, сами, что ты баран, существо безобидное, да уж обязанность наша такая, нужно порядок блюсти.

Люди относились к нему добродушно. Люди любят баранов. И говорили с ним, будто тпрукали.

— Здравствуйте, Павел Павлыч! (Тпру-тпру!). Какой вы сегодня оживленный (ах, ты, бяшка-барашка!). Пойдем, погуляем вместе (тпру, глупый, не бойся, бяшенька!).

Он был всегда очень серьезен и говорил веши, чрезвычайно веско обоснованные.

— Вот вы сегодня надели пальто, вам будет теплее, — сообщал он, — а вчера вы были без пальто, и вам было холоднее.

Собеседник не мог ничего возразить, и Павел Павлыч гордо подымал свой крутой бараний лоб.

— Больные люди должны поправляться. А то что же хворать-то, — нехорошо.

— Полные не должны много есть. От еды полнеют.

И тут опять не поспоришь.

В немецком курортике, где Павел Павлыч поправлял свой желудок, маленький кружок русских больных относился к барану очень дружелюбно.

— Он, собственно говоря, очень милый, — говорили о нем. — Любезный и ни о ком плохо не отзывается.

Русский кружок, как всегда в курортах, часто менялся, — одни уезжали, другие приезжали, — но основное ядро составляли пять человек: две курсистки — толстая, с прической a la Клео де-Мерод, и тощая, совсем не причесанная, — два адвоката — Ротов и Бирбаум — и дама Анна Ивановна — не то капиталистка, не то анархистка, простая, веселая, с веснушками на руках.

И все пятеро дружили с бараном и находили его премилым.

Но вот однажды утром, после холодной ванны, Ротов сказал Бирбауму:

— Сегодня идем в горы?

— Конечно, как условились, в три часа. Не знаю только, сможет ли Павел Павлыч: он, кажется, занят.

И вдруг Ротов сказал удивительную, неслыханную вещь. Он сказал:

— А, собственно говоря, это к лучшему, если он не сможет.

Бирбаум посмотрел на товарища с недоумением.

— Как вы сказали?

— Да, знаете, что-то он мне на нервы действует. Болтает какую-то ерунду.

— Да что вы! Он такой серьезный, такой милый, у вас просто нервы не в порядке.

Ротов сконфузился.

— Да я ничего и не говорю, — он действительно очень милый. Кроме любезности, я ничего от него не видел. Итак, значит, идем в горы?

Павел Павлыч смог принять участие в прогулке. Шли бодро, весело болтали.

Только Ротов был как-то задумчив и то бежал впереди всех, то плелся сзади, молчаливый и безучастный.

Баран был в хорошем настроении.

— Под гору-то идти куда легче, чем на гору, — сообщал он всем по очереди.

— Идите, идите, Марья Петровна, — подбодрял он толстую курсистку в прическе a la Клео де-Мерод. — Кто хочет похудеть, тот должен много ходить. От сидячей жизни люди полнеют.

19
{"b":"174070","o":1}