Между тем как было не тужить дворянкам! Одна из них, уже упоминавшаяся здесь, А. Г. Кровкова жаловалась: «Я в печалех своих едва жива по воли Божьи: Матфей Осипович идет на службу марта в день под Чигирин. С печали сокрушаюсь, как быть — и ума не приложу».[447] Женское сердце не зря тревожилось: в архиве князей Хованских содержится письмо с сообщением о том, что М. О. Кровков, о котором беспокоилась его жена, привезен из-под Чигирина «замертво»: «…едва жив лежит на смертной постеле, што обротим с боку на бок — то и есть, а сам ничем не владеет, ни руками, ни ногами».[448] Ситуация может быть описана словами одной из героинь «Повести о семи мудрецах», современной приведенному выше письму: «Уподоблюся убо яз пустынолюбней птице горлице и стану всегда жити на гробе мужа своего…»[449]
Именно женщины — дворянки, купеческие дочки и «купцовы женки», — на чьих плечах оказывалось все «домовнее управление», писали нередко очень искренние, лишенные этикетных условностей письма. Народная молва относилась к «добродетелности» представительниц купеческого сословия довольно скептически, тем не менее сам житейский опыт подсказывал часто отсутствовавшим мужьям, что единственный способ добиться верности супруги — это верить ей, подчеркивая свою преданность («дах ей волю по своей воле жити, и како может, сама себе да хранит»). Тонкий психологизм отнюдь не чужд был посадским жителям XVII века: «Еже, вспоминая жены своя, смехотворно глаголати (насмехаться. — Н. П.) или, ведая их безпорочное житие, за них не поручитися — то бо есть сожителницы своей самое презренье и немилосердие».[450] Таким способом, очень умно и ненавязчиво автор городской повести вел воспитание «добрым примером», как бы беря его в то же время из жизни.[451]
Еще одна краска в палитре чувств женщин предпетровской России — жалость к более слабым и призыв «сожалитися», обращенный в письмах к мужьям или отцам. Как и городские повести, сплошь и рядом упоминающие о ситуациях, когда женщины не могли не «зжалитися», когда кто-то «горко и зелне плакуся» или «во хлипании своем не возможе ни единаго слова проглаголити» — что вообще-то относится к средневековому литературному мотиву, — письма дворянок XVII века тоже часто содержат просьбу «быть милостивым» и тем самым «не погубить» слабого.[452]
Умение сочувствовать, казалось бы незнакомое мужчинам-аристократам, жаловавшимся, что у них и «своего оханья много»,[453] прекрасно характеризует родственные связи и дружеские отношения женщин того времени. Именно женщины в своих письмах советовали мужьям быть несколько душевнее, сочувственнее, хотя бы внешне: «Отдай грамотку детем ево, — просила Т. И. Голицына своего сына, В. В. Голицына, — и розговори их от печали, что волею праведного Бога сестры их нестало, что в девицах была, и племянницы их не стало — у Домны, у Парфеньевны меньшой дочери…»[454] Видимо, женщинам приходилось не единожды напоминать окружавшим их мужчинам о необходимости проявлять подобные чувства, поскольку сами их «супружники» эмоциональной проникновенностью не отличались, за исключением, пожалуй, ситуаций, связанных со смертью матерей: «Ведомо тебе буди, Прасковюшка (редкое по нежности обращение. — Н. П.), [что] матка наша Ульяна Ивановна переселилася во оные кровы и ты, пожалуйста], поминай [ее со] своими родительми…»[455]
Женщины для выражения своих «скорбей» находили слова более выразительные: «В своих печалех насилу жива. Насилу и свет вижу от слез…»[456] В другом письме — ответе одной из представительниц царской семьи на сообщение мужа о болезни — жена выражала тревогу такими словами: «Ты писал еси, что, по греху нашему, изнемогаешь лихорадкою. И мы, и мать наша… зело с плачем [соболезнуем и скорбим».[457] Впрочем, не стоит переоценивать способность к состраданию тех, кто писал процитированные письма. Скажем, побег крестьянина приводили их в состояние того же эмоционального накала («кресьтьяне искали ево целой ден, не нашли, убежал, и я от кручины той чут[ь] жива…»[458]).
В этом смысле показательно изменение, произошедшее в эмоциональном мире русской женщины за несколько столетий. В XVII веке героини литературных произведений и многие авторы писем слабохарактерности не проявляли. В то же время, соблюдая форму, они выдавали себя за слабых, называясь «нищими и безпомошными»,[459] «бедными, безродными»,[460] а зачастую, стремясь к себе вызвать жалость, впрямую хитрили: «…я теперь сира и безприятна, не ведаю, как и выдраться, как чем и пропитаться с людишками до зимы» — при том, что разорением и не пахло.[461]
Когда «интересы дела» требовали некоторого преувеличения, женщины ничуть не смущались ложью. Например, в спорном деле москвичек середины XVII века — «Анютки» и Марфы Протопоповых (первая из которых вдова И. Д. Протопопова, а вторая — его мать), не поделивших наследство, обе женщины в расспросных «скасках» именуют себя «бедными», в то время как речь идет о «рухледи» на тысячи «рублев». В их случае примечательно, что «молодая» семья «Анютки» и ее мужа жила вместе со старшим поколением «не в разделе», что и позволило старшей женщине — «свекре» — захватить все наследство, включая приданое невестки, ее наряды и драгоценности.[462]
Разумеется, когда речь шла о действительно страшных и трагических событиях в жизни семьи или в конкретной женской судьбе (гибель дома, детей, близких) — женщины глубоко и остро переживали, страдали, «громко вопяше»:[463] поводов к тому оставалось по-прежнему хоть отбавляй. Но лишь в близких по стилю к житийным и некоторых переводных произведениях, типа «Повести об Ульянии Осорьиной» и «Повести о Петре Золотых ключей», сохранялся старый мотив религиозного по окраске «страха и ужаса». Ульяния изображена страшащейся одиночества и темноты, пугающейся «бесев», а героиня «Повести о Петре» — впавшей «в великий страх и трепет», с «ужасающимся сердцем» от мысли, что «попорочит» род свой непослушанием родительскому слову.[464] Между тем даже в письмах таких современниц Ульянии, как деятельницы старообрядчества, мотив страха от собственной беспомощности, зависимости, как ни странно, затушеван. И он практически вовсе отсутствовал в «епистолиях» «обышных» женщин, опровергая давний стереотип об исключительной религиозности московиток,[465] хотя в письмах непременно содержался мотив о бессилии человека перед лицом Господа.
В посадских повестях упоминания о том, что кто-то из женщин «нача мыслити в себе», «размышляти, како бы улучити желаемое», встречаются в XVII веке все чаще. В письмах же женщины никогда не писали о своих раздумьях — если не считать за таковые хозяйственные расчеты да выражения беспокойства о здоровье близких. Единственное исключение — сообщения в женских письмах о снах, как правило, страшных, пугающих («помнишь ли, свет мой, сон, как буйволы пили из моря воду, и свиньи их поели…»), о которых после свершения какого-либо неприятного события вспоминали как о предзнаменовании.[466] Несколько бóльшую сосредоточенность на собственном внутреннем мире можно найти в письмах деятельниц старообрядчества — Ф. П. Морозовой, М. В. Даниловой, Е. П. Урусовой.