Челобитные, да и письма того времени пестрели сообщениями о «выблядках», которых замужние крестьянки и горожанки могли «приблудить», или, как выражался протопоп Аввакум, «привалять», вне законной семьи («а чей сын, того не ведает, а принесла мать ево из немец (Немецкой слободы в Москве. — Н. П.) в брюхе…»). Это не говорит, разумеется, о том, что ценность супружеской верности и лада в семье снизилась.[416]
Песни, литературные произведения,[417] сборники писем продолжали рисовать более чем благостную картину внутрисемейных отношений, причем не только в семьях знати.[418] Но следует знать, что дошедшие до нас письма дворянок и княгинь, наполненные обращениями типа «поклон с любовью», «душа моя», «друг мой сердешный», ничуть не исключали возможности существования для этих женщин и особенно для их мужей связей на стороне. Как следует из источников, возможностей для таких греховных отношений в предпетровское время стало значительно больше.[419]
Продолжая поиск изменений в отношении московитов XVII века к личной жизни их «подружий» и «супружниц», стоит вновь вернуться к изменениям в образах «доброй» и «злой» жен. Именно в это время некоторые детали эмоционального мира «злой жены» стали постепенно «передаваться» «жене доброй». В ранних церковных и светских памятниках такая черта, как общительность, характеризовала не лучшие свойства характера описываемой «женки». Теперь же современники наконец приметили, что «поклоны ниски, словеса гладки, вопросы тихи, ответы сладки» и «взгляды благочинны» часто принадлежат вовсе не ангелам во плоти, а двуличным, хитрым «аспидам» в женском обличье.[420]
В результате женская открытость вкупе с дружелюбностью стала ощущаться как все бóльшая ценность. Во всяком случае, в конце XVII века упоминание о том, что героиня была «людцка» (то есть общительна), превратилось в опознавательный знак «жены доброй». Равным образом бурные чувствования, которые в ранних памятниках, никогда не могли быть присущи «добрым женам», в XVII веке стали для них вполне обычными («и так долго кричала, что у ней голова заболела», «лежала, аки мертва», «и едва не заплакала для того, что невдогад ей было…», «и от великой радости залилась слезами»[421] и др.).
Требование, относящееся к «доброй жене» и не раз упомянутое в назидательных сборниках, — «не кручиниться», сохранять ровное и «радосное» настроение (ибо уныние считалось грехом), — оказалось в определенной степени реализованным в переписке членов царской семьи. В сохранившихся письмах великих княгинь Анны Михайловны, Ирины Михайловны, Софьи Алексеевны, а позже Прасковьи Федоровны, Екатерины Алексеевны, Екатерины Ивановны не найти жалоб на неблагополучие, «нещастие». Причина этого, вероятно, в том, что частная жизнь этих женщин не ощущалась ими самими в полной мере как неприкосновенная область; кроме того, письма почти никогда не писались собственноручно и самолично не прочитывались адресатом. Правда, в одном из писем царя Алексея Михайловича есть фраза: «Не покручиньтеся, государыни мои светы, что не своею рукою писал, голова в тот день болела, а после есть лехче…» Но царь был редким исключением. Сами же великие княгини, как и представительницы московского боярства, писали очень редко — хотя переписка с родными и близкими могла быть очень интенсивной.[422]
Напротив, «простые» дворянки, как правило, писали сами — с ошибками, повторами, недописками, — и в их письма хватало сетований на обиды и неустроенность личной жизни.[423] В еще меньшей степени различные этикетные условности присутствовали в народной среде, где нормой были искренность, открытость, безыскусность выражения переживаний, что заметно по письмам горожанок XII–XIV веков; крестьянских писем этого времени не сохранилось.[424]
Воссоздание адекватной картины частной жизни людей предпетровской России осложнено и некоторыми, вероятно вневременными, особенностями переписки как источника. Мужчины, обращаясь в письмах к своим матерям, женам, сестрам, как правило, не сообщали ни о чем, кроме своих служебных дел, и весьма редко описывали внеслужебные обстоятельства (как правило, погоду или дороги), еще реже — характеризовали деловые или личные качества каких-либо людей. Сообщая о своем здоровье, они крайне редко интересовались делами и здоровьем близких (удивленный вопрос в письме к жене: «Чева не пишете? табе б обо всем писать ко мне про домашне[е] жит[ь]е…» — скорее исключение, нежели правило). Большинство же мужей в письмах женам лишь выражали надежду, что «все, дал Бог, здоровы», или вставляли в текст письма «этикетную» формулу с требованием «отписывать» о здоровье и «без вести» не «держать». Зато страницами излагали всевозможные поручения: кого куда «послать», с кем не «мешкать», что «велеть делать» и кому «побить челом».[425] Так что, если искать проявления частной жизни по переписке мужчин (а ее объем много превышает число дошедших от того времени писем женщин), фактов собственно личной жизни в них можно просто не найти.
Редкое письмо мужчины к женщине содержало неформальное обращение или тем более домашнее прозвание, прозвище. Поэтому даже слова «душа моя, Андреевна» вместо общепринятого «жене моей поклон»[426] (ср. в «Сказании о молодце и девице»: «Душечка ты, прекрасная девица!») представляются редким свидетельством ласки и теплоты. На этом фоне трогательным выглядит обращение некоего Ф. Д. Толбузина к жене: «Другу моему сердечному Фекле Дмитревне с любовью поклон!» Наконец, у Аввакума в его письмах единомышленницам можно встретить еще более мягкое и сердечное обхождение с адресатками: «Свет моя, голубка!», «Друг мой сердечной!», сравнение их с «ластовицами сладкоголосыми», «свещниками» (светильниками. — Н. П.) души.[427]
Женщины же — натуры куда более эмоциональные, «ориентированные» на дом, семью, близких и не имевшие к тому же никаких собственных «служебных» интересов, писали в своих «епистолиях» больше о личном, которое их волновало и казалось значимым и важным.[428] Даже благопожелания в женских письмах разнообразнее: «Желаю тебе с детьми вашими здравия, долгоденствия и радостных утех и всех благ времянных и вечных… (курсивом выделены нетипичные слова. — Н. П.)». Эмоциональность женских писем точно подметил протопоп Аввакум, бывший сам человеком отнюдь не бесчувственным. О посланиях Ф. П. Морозовой он сказал, что хранит их и перечитывает не по одному разу: «…прочту да поплачу, да в щелку запехаю». Над письмами мужчин того времени вряд ли можно было «поплакать».[429]
В письмах женщин отражалась буквально вся их жизнь. Помимо хозяйственных дел, о которых уже говорилось выше, они писали о «знакомцах старых» и родственниках («и про меня, и про невеску, и про дети»), высказывали пожелания «поопасти свое здоровье», мягко упрекали («Никита да Илья Полозовы говорили мне, что ты, мой братец, был к ним немилостив, и хотя они за скудостью своею на срок не поспеют, ты, братец, прегрешения им того не поставь и милостию своею их вину покрой»). Во многих письмах явственно ощутим мотив обеспокоенности здоровьем близких («слух до нас дошел, что мало домогаешь, и мы о том сокрушаемся»[430]).