Примечательно также, что именно к женщинам в исповедных книгах XVII века, да и более ранних обращены вопросы, касавшиеся использования приворотных «зелий» — мужчины, вероятно, рассчитывали в любовных делах не на «чародеинные» средства, а на собственную удаль.[379] С друюй стороны, вполне может быть, что в эмоциональной жизни мужчин страстное духовное «вжеление» играло значительно меньшую роль (по сравнению с физиологией), нежели в частной жизни московиток. Именно ради своего «влечения» женщины, если верить епитимийникам, собирали «баенную воду», «чаровали» над мужьями по совету «обавниц» «корением и травами», шептали над водой, зашивали «в порты» и «в кроватку», носили на шее «ароматницы» и «втыкали» их «над челом». Иногда, впрочем, они обходились средствами более приземленными и понятными — хмельным питьем: «и начат его поити, дабы его из ума вывести».[380]
Образ «злой жены» как «обавницы и еретицы» подробно описала «Беседа отца с сыном о женской злобе» (XVII век), где говорится, что умение «обавлять» (колдовать) перенималось многими женщинами еще в детстве: «Из детская начнет у проклятых баб обавничества навыкать и вопрошати будет, как бы ей замуж вытти и как бы ей мужа обавить на первом ложе и в первой бане… И над ествою будет шепты ухищряти и под нозе подсыпати, и корением и травами примещати… и разум отымет, и сердце его высосет…» В то время подобных «баб богомерзких» было, вероятно, немало, если только в одном следственном деле такого рода — деле «обавницы» Дарьи Ломакиной (1641 год), чаровавшей с помошью пепла, мыла и «наговоренной» соли, упомянуто более двух десятков имен ее сообщниц. В расспросных речах Дарьи сказано, что она «пыталас[ь] мужа приворотить» и «для мужа, чтобы ее любил» она «сожгла ворот рубашки (вероятно, мужа. — Н. П.), а пепел сыпала на след». Кроме того, знакомая наузница Настка ей «мыло наговорила» и «велела умываца с мужем», «а соль велела давати ему ж в пите и в естве». «Так-де у мужа моево серцо и ревность отойдет и до меня будет добр», — призналась Дарья. Ворожею Настку также допросили, «давно ль она тем промыслом промышляет», и Настка созналась, что «она мужей приворачивает, она толко и наговорных слов говорит: как люди смотрятца в зеркало — так бы и муж смотрел на жену, да не насмотрился, а мыло сколь борзо смоеца — столь бы де скоро муж полюбил, а рубашка какова на теле бела — стол[ь| бы де муж был светел…»[381]
Своих «сердечных друзей» московитки потчевали, как отметил в середине XVII века А. Олеарий, кушаньями, «которые дают силу, возбуждающую естество».[382] К тому же времени относятся первые записи народных заговоров («Как оборонять естество», «Против бессилия», «Стать почитать, стать сказывать»), тексты которых позволяют представить «женок» того времени если не гиперсексуальными, то, во всяком случае, весьма требовательными к партнерам в интимных делах.[383] На вторую половину XVII века приходятся также изменения в иконографии (первые изображения обнаженного женского тела во фресковой росписи ярославских церквей, отразившие характерные для того времени представления о сексуальных элементах женского облика: вьющихся волосах, большой груди).[384]
Однако ни в иконографии, ни в русских литературных источниках так и не появилось ни сексуально-притягательных образов мужчин, ни подробно выписанных картин женской страсти. Изображение проявлений чувственной женской любви по-прежнему сводились к целомудренным словам о поцелуях, объятиях, незатейливых ласках («оного объя и поцелова…», «добрая жена по очем целует и по устам любовнаго своего мужа», «главу мужу чешет гребнем и милует его, по шии рукама обнимаа»[385]). Чуть больший простор фантазии исследователя могут дать первые записи песен конца XVII века, однако и в них, при всех ласковых словах («дороже золота красного мое милое, мое ненаглядное»), не найти чувственного оттенка.[386]
Самым ярким произведением русской литературы раннего Нового времени, первым отразившим перемены в области собственно женских чувств, была переводная, но дополненная русским компилятором некоторыми русскими фольклорно-сказочными деталями «Повесть о семи мудрецах». Ни в одном современном ей произведении (а «Повесть» бытовала, начиная с 10-х годов XVII века) не содержались столь подробные картины «ненасытной любови» женщины, столь яркие описания соблазнения ею своего избранника: «Посадила] его на постель к себе и положи[ла] очи свои на него. „О, сладкий мой, ты — очию моею возгорение, ляг со мною и буди, наслаждаяся моей красоты… Молю тебя, свете милый, обвесели мое желание!“ И восхоте[ла его] целовати и рече: „О любезный, твори, что хощеши и кого [ты] стыдишеся?! Едина бо есть постеля и комора!“ И откры[ла] груди свои и нача[ла] казати их, глаголя: „Гляди, зри и люби белое тело мое!..“» Вероятно, лишь в «Беседе отца с сыном о женской злобе» — в описании поведения, разумеется, «злой жены» — можно найти что-то аналогичное: «Составы мои расступаются, и все уди тела моего трепещутся и руце мои ослабевают, огнь в сердце моем горит, брак ты мой любезный…»[387]
Отношение исповедников к каждой подобной «перемене» в области выражения женских чувств и интимных притязаний было, разумеется, негативным. Единственной их надеждой воздействовать на поведение «женок» была апелляция к их совести. Это вносило особый оттенок в характеристику «методов работы» православных священников с паствой. В нескольких переводных текстах русские переводчики в тех местах, где речь шла о суровых наказаниях, назначенных священниками женщинам за проступки, «поправляли» западных коллег и дополняли текст обширными вставками на тему совестливости («нача ю поносити: како, рече, от злого обычая не престанеши…» или, например, «О, колико доброго племени и толиким отечеством почтенная, в толикое же уничижение и безславие прииде! Не презри совету»[388] и т. д.). Вероятно, они полагали, что многократное повторение тезиса о постыдности греховных стремлений к плотским удовольствиям раньше или позже даст результат. Однако сами женщины рассуждали иначе, переживая только лишь оттого, что «плотногодие» может привести к очередной беременности: «Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили».
И все-таки, судя по текстам церковных требников и епитимийников и светской литературе, признания значимости интимной сферы для московиток, особенно представительниц привилегированных сословий (их поведение в большей степени сковывали этикетные условности), в XVII веке так и не произошло. Незаметно это и по сохранившейся переписке — может быть, потому, что многие письма писались не «собственноручно». Письма дворянок второй половины XVII века — по крайней мере, дошедшие до нас — лишены нервного накала и даже с языковой точки зрения выглядят по большей части традиционными и стандартными. Их главной целью — вплоть до самого конца XVII века — был не анализ собственных чувств, не стремление поделиться ими с адресатом, а повседневные семейные и хозяйственные дела.[389]
В то же время если в литературе рубежа XVI — начала XVII века разум женщины воспринимался как основа истинной супружеской любви, то в памятниках середины и второй половины XVII века можно усмотреть впервые поставленный вопрос о возможности конфликта в душевном мире женщины между страстью и разумом (от которого была далека, например, слезливо-идеальная в своей бесстрастности Феврония или же, не менее близкая житийным трафаретам, восхваляемая своей вознесенностью над бытом Ульяния Осорьина). Подобные примеры можно найти и в отношении Дружневны к Бове-королевичу,[390] и в некоторых фольклорных и литературных сюжетах. В материалах дошедшей до нас переписки свидетельства такой душевной борьбы меньше, чем на литературном материале, но они тоже есть.