О том, насколько достигало цели стремление церковнослужителей с помощью одного только дидактического материнского слова вырабатывать у детей «автоматический моцион нравственного чувства»,[215] то есть любовь и уважение их к родителям, — судить трудно. Литературные и эпистолярные источники XVI–XVII веков донесли до нас лишь «лакированные» картинки взаимоотношений матери и детей. Внести коррективы в эту благостность могли бы, очевидно, судебные документы, фиксировавшие конфликтные ситуации, но их сохранилось довольно мало.
Вместе с тем различные письменные памятники, а также иконография позволяют представить некоторые изменения даже в этой «незамутненной» картине материнства и материнского воспитания, проявившиеся в XVII веке. Они отразили те трансформации в частной жизни и во взаимоотношениях матерей и детей, которые привели к возрастанию роли матери в «социализации» детей.
Особая радостность красок, их «веселие» в иконографии «Рождества Пресвятой Богородицы» (одного из самых распространенных сюжетов русской иконописи, ставшего особенно популярным в XVI–XVII веках) определялись появившимся к XVII веку в православии особым отношением к деторождению, прославлением его «светоносности», «непечалия», величия.[216] В живописных сюжетах XVI–XVII веков на эту тему родительская любовь стала выступать как соучастие (изображение присутствующего в комнате роженицы отца девочки, распахнутых дверей, проемов, окон — по поверью, это облегчало роды), как объединяющее семейное начало (подробно изображались «ласкательство» Иоакима и Анны с малюткой Марией, купание ее в резной купели).[217] Апофеозом же идеи воздаяния «светоносной» материнской любви, окрашенной православной благоговейной печалью, стал в предпетровское время иконописный сюжет «Успения Богородицы», в котором персонифицировалась тема спасения материнской души, изображаемой обычно в виде спеленатого младенца у Спасителя на руках.[218]
По-иному в XVII столетии стали смотреть и на беременность. Хотя и «срамляясь» своих желаний, беременная женщина в кругу своих близких стремилась обратить внимание окружающих на «особость» своего состояния, требующего определенного ритма питания: «Егда не родих детей, не хотяше ми ясти, а егда начах дети родити — обессилех и не могу наястися». Будто в подтверждение народного присловья «Горьки родины, да забывчивы», Е. П. Урусова в письме к детям вспоминала: «Носила вас, светов своих, в утробе и радовалась, а как родила вас — [и вовсе] забыла болезнь свою матерню…»[219] Во многих семьях женщины по-прежнему рожали практически каждый год (даже в XIX веке считались обычными девять-десять, реже шесть-восемь рождений на каждую женщину). Повседневность московитских семей XVII века точно отразила поговорка: «Бабенка не без ребенка, не по-холостому живем, Бог велел».[220]
Частые смерти детей накладывали свой отпечаток на отношение к ним матерей: у одних боль от их утрат притуплялась[221] («На рать сена не накосишься, на смерть робят не нарожаешься»[222]), у других — вызывала каждый раз тяжелые душевные потрясения.[223] Во многих письмах русских боярынь и княгинь конца XVII века сообщения о смертях детей окрашены сожалением и болью, в них проскальзывает горечь потери и ласковое отношение к умершим («пожалуй, друг мой, не печался, у нас у самих Михаилушка не стало»; «в печялех своих обретаюся: доче[р]и твоей Дари Федотьевны [в животе] не стало…»; «ведомо тебе буди, у Анны сестры Ивановны, Марфушеньки не стало в сырное заговейна…»).[224]
Церковная проповедь любви матери к порожденным ею «чадам», требование «не озлобляти, наказуя», сопровождаемое обращениями к детям («мать в чести держи, болезнуй о ней») находили отклик в душах московитов XVII века. В этих наставлениях не было противоречия народной традиции, которой у многих определялись внутрисемейные отношения. В письмах родителей к детям невозможно встретить грубого к ним обращения — сплошные «Алешенька», «Марфушенька», «Васенька», «Утенька», «Чернушечька», «Андрюшенькино здоровье». В переписке конца XVII века просьбы отцов к матерям «Содержи, свет мой, в милости мою дочку…»[225] были нормой (в приведенной цитате наводит на размышления только слово «моя» — не шла ли здесь речь о ребенке от первого брака?).
Новое время рождало новые нюансы отношений матери к ребенку. «Костенку жалуйте, не покин[ь]те, а он еще ничего не домыслет — децкое дело!»[226] — говорится в одном из писем XVII века. В более ранние эпохи такое отношение матери к ребенку — как к малому, неразумному, беззащитному, к кому надо проявлять терпение и прощать слабости — найти невозможно.
Упоминания о том, что дитя «блюли с великою радостию», «никуды единаго не отпущали», говорят о возросшем внимании к «чадам». В материнских письмах XVII века заметно трудно сдерживаемое восхищение действиями и умениями детей. Например, жена стряпчего И. С. Ларионова — Дарья Ларионова пишет мужу в 1696 году о маленькой дочке: «У нас толко и радости, что Парашенька!» — и добавляет ниже: «…А Парашенька у меня девочка изрядная, дай Господи тебе, и как станем тебя кликать — и она также кличет, и нам [этот ее лепет] всего дороже…» В другом письме она сообщает супругу о том, что дочки приготовили специально для него подарки и послали с «людми»: «Катюшка — колечко золотое, а Парашинка — платочик: колечко изволь на ручке своей носит[ь], а Парашенкиным платочком изволь утиратца на здоров[ь]е…»[227] Все это прекрасное доказательство того, какое место в повседневности женщины и вообще в ее душе занимало все, что было связано с заботой о детях.
Давно оспоренный многими западными историками тезис о том, что в доиндустриальное время «дети больше работали, чем играли»,[228] не находит подтверждения и в истории русской семьи предпетровского времени. Хотя церковные дидактики требовали воспитания детей в строгости, безо всяких игр и развлечений, хотя автор Домостроя настаивал: «не смейся к нему, игры творя» (то есть не улыбаться, когда играешь с ребенком)[229] — жестокосердных матерей, способных строго запретить детские игры, и детей, лишенных «материя ласкателства», было немного.[230] Хотя напитанные православной дидактикой тексты велели детям быть «небуявыми», «от смеха и вских игр отгребатися», улицы русских селений и городов были наполнены гамом играющих детей, а сорванцы проказничали от души. Даже служители церкви замечали, что и самых благочестивых (вроде Ульянии Осорьиной) «сверстницы многажды на игры и на песни нудили».[231]
Перечисление детских игр в исповедных вопросах и сборниках светского и церковного права, в сочинениях Симеона Полоцкого и Епифания Славинецкого (среди них — «салки», «взятие снежного городка», шумные игры с хлопаньем в ладоши, игры в ножички, «мечик» (мяч), лапта, «кубарики», «скакания яко коник или саранча травная, обе нозе совокупив и на единой ноге» и т. п.) заставляет думать, что игры ребятишек XVII века не слишком отличались от современных. Во многих письмах можно встретить упоминания о том, что матери просили сыновей не столько не играть, сколько не слишком «резвится».