Об отношении мужей к вопросам контрацепции, сохранения или избавления от беременности сведений в русских епитимийниках и других источниках нет, что и отличает частную жизнь древнерусских женщин от жизни их западноевропейских современниц. Безразличие мужей к здоровью беременных жен характеризуют епитимьи, налагавшиеся на них в том случае, если выкидыши у их жен случались от побоев домашних («аще муж, риняся пьян на жену, дитя выверже»). Подобные случаи избавления от ребенка для женщин наказуемыми не были: церковь, хорошо осведомленная о нюансах супружеских отношений, в таких случаях в них не вмешивалась — ни в X–XV веках, ни позднее.[194]
Неустанная регламентация церковными дидактиками интимной жизни женщин сопровождалась интенсивными проповедями в защиту многочадия. Настойчивая пропаганда идеи о том, что дети являются благом для любой семьи и главным «оправданием» присутствия в ней женщины, привела к тому, что уже в X–XIII веках отсутствие детей стало считаться большим горем («велико зло есть, аще не родятся дети, сугуба брань»). Обращения «жунок, кои хочут родити детя» к «бабам-идоломолицам», знавшим «чародеинные» средства избавления от напасти, вполне объяснимы. Среди исповедных вопросов встречается упоминание о «детской пупорезине» (пуповине), «ложе детинном» (плаценте), которые ворожеи использовали для приготовления снадобий от бесплодия, смешивая их со взварами трав, имевшими антисептические характеристики (омелой, ромашкой). Поразительно, что даже в эпоху Московии (XVI–XVII века) к «бабам», знавшим подобные доступные средства, и у «простецов», и у представительниц привилегированного сословия было больше доверия, нежели к обученным иноземным «дохтурам», а умение женские «недуги целити» во все времена считалось «даром».[195]
Памятники древнерусской литературы, в том числе тексты травников, зелейников, лечебников, а также учительные сборники, говорят о внимании и заботе к беременным женщинам, проявляемым со стороны церковных идеологов. С давних времен, о чем свидетельствуют тексты покаянных книг XII–XIII веков, церковь освобождала беременных женщин от земных поклонов, непосильной работы, подчеркивала опасность потребления в их положении хмельных напитков. После родов, происходивших, как правило, в бане, женщина «рождешая» считалась «нечистой» в течение сорока дней. Церковные нормы исключали в послеродовое время супружескую близость, что снижало вероятность инфицирования женского организма и объективно способствовало сохранению здоровья женщины.[196]
В народной традиции, воспевавшей многочадие, отсутствие детей считалось горем так же, как и в церковной традиции. Летопись сохранила восклицание одного бездетного князя, сетовавшего на то, что «Бог не дал своих родити, за мои грехы». Рождение детей рассматривалось в обеих традициях как главное предназначение женщины, как ее основная работа. Беременную в народе называли «непраздной», и термин этот сохранялся в фольклоре столетиями. В частных письмах представительниц привилегированного сословия чаще употреблялся термин «беременная», и, кстати сказать, в переписке женщин конца XVII века эта тема была одной из ведущих («Отпиши, матушка, ко мне, беременна ль ты?» — весьма частая фраза в письмах от женщины к женщине, особенно родственнице).[197]
Рождение детей, а тем более — частые роды, да еще в бедной семье, были тяжкой женской долей. «Живот болит, детей родит», «Деток родить — не веток ломить» — эти пословицы вряд ли сочинялись мужчинами, не знавшими тягот вынашивания и родов. Без сомнения, их авторы — женщины. Нередкими были преждевременные смерти матерей при рождении очередного «чада». Рожали часто, иногда почти ежегодно, а выживали немногие: один-два ребенка (иногда называется цифры два — четыре), большинство же умирало во младенчестве. В памятниках личного происхождения XVII века можно встретить сведения о семье из пяти человек (муж, жена и трое детей) как многодетной («человек добр и жена его добра, только он семьист, три мальчики у него»).[198]
Само слово «матерство» (материнство) есть в источниках начиная с XI века, но там с трудом можно обнаружить какие-либо проявления чувств матерей к рожденным «чадам». Единственное, что можно установить на основании древнейшего свода законов — Русской Правды (XI век), — так это прямую связь материнства со сложными имущественными отношениями в семье, которые влияли на частную жизнь всех ее членов. По закону мать могла принять (и часто принимала) на себя опекунские функции, получая единоличное право распоряжаться общесемейным имуществом, а также право наделять (или лишать доли) выросших отпрысков. При этом ей давалось право самой выбрать, к кому из детей она питает наибольшую привязанность: «…аще вси сынове будут лиси (выгадывающие), дочери может дати (наследство. — Н. П.), хто ю кормит». Древнерусский закон ставил, таким образом, имущественные отношения в семье в зависимость от индивидуально-психологических: характер распределения общесемейной собственности между наследниками мог отражать степень привязанности к ним матери.[199]
Живые свидетельства такой привязанности найти в ненормативных памятниках раннего Средневековья (летописях и литературе, агиографии) довольно трудно. Разве что к ним можно отнести имена, которые давали матери детям: «Сладкая», «Изумрудик», «Славная», «Милая», — сохранившиеся в скупых на эмоции летописях. Любопытно, что в летописях сохранились только ласковые прозвища девочек, и это противоречит идее предпочтения, оказываемого — если судить по покаянной литературе — сыновьям. Отфильтровав факты реальной жизни, авторы летописей и литературных произведений XI–XIII веков оставляли лишь то, что нуждалось в прославлении и повторении, — положительные примеры для назидания. Поэтому можно утверждать, что описанные в летописях грустные расставания родителей с дочерьми, выходящими замуж и покидающими родительский дом, были характерны для семейных отношений («и плакася по ней отец и мати, занеже бе мила има и млада»[200]).
Сравнительно долго (почти до XIV века) держалась на Руси традиция давать некоторым детям не «отчества», а «матерства» (Олег Настасьич, Василько Маринич), так как родство по матери считалось не менее почетным, чем родство по отцу.[201] Так ощущались отголоски матриархальной ориентированности семейно-родового сознания, и вместе с тем это была форма проявления уважения к матери и женщине в обыденной жизни, аналоги которой трудно обнаружить в Западной Европе.
Выросшие сыновья, как правило, оставались жить в родительском доме. По свидетельству литературных и эпистолярных памятников они старались платить матерям той же любовью и заботой, которую получали в детстве. Уже один из самых ранних дидактических сборников — Изборник 1076 года — содержал требование беречь и опекать мать. Постепенно этот постулат православной этики стал нравственным императивом и народной педагогики. «Моральный облик» выросших детей стал определяться их заботой о матери — больной, немощной, «охудевшей разумом» в старости. В источниках можно найти немало примеров мудрого благословения матерью повзрослевших сыновей, что доказывает сохранявшуюся эмоциональную зависимость детей от матери, взаимосвязь их личных переживаний не только в детстве, но и на протяжении всей жизни.[202]
Пренебрежение нравственными ориентирами материнского воспитания осуждалось и церковью, и светским уголовным правом. Согласно норме светского законодательства сына или пасынка, избившего, мать, следовало наказывать «волостельскою казнью» (вплоть до пострижения в монашество). Трудно сказать, сколь часто применялось такое наказание. Но в новгородской берестяной грамоте № 415 (редком памятнике уголовного права XIV века) сохранилось письмо некой Февронии судебному исполнителю Феликсу: «Поклоно от Февронее Феликсу с плацомо. Убиле мя пасынке и выгониле мя изо двора. Велише ми ехать городо или сам поеди семо. Убита есемо». Обращение Февронии в суд говорит о ее осведомленности в своих правах, отсутствии смущения в «обнародовании» факта семейной жизни (довели!). Вся ситуация дает яркий пример семейной ссоры и подтверждает наличие вечного «конфликта поколений». Инициатором ссоры представляется молодой человек, что вкупе с глухими упоминаниями об убийстве мачех пасынками в летописях[203] наводит на размышление о том, что в подобных случаях молодые мужчины чаще женщин преступали нормы социального поведения.