Через два дня Голубь уже каждые пять минут терял сознание и чувствовал, что его сердце, сосуды и легкие вот-вот откажут. Завтра всей этой кутерьме конец… Сестричка Анетта и любимая матушка смогут жить, ни в чем не нуждаясь.
Стояла душная, смрадная ночь. Голубь полуживой валялся на грязных камнях. Где-то хрупала зубами крыса…
Бог с тобой, моя загадочная история… Как там было? Офицер гасит свет в комнате с мертвецом… Ламбертье ждет его у фонтана, и хотя Маккар не пришел… не беда!
Увидеть бы еще разочек ту женщину… Та женщина, она не такая, она… красивая! Или хоть спеть в последний раз… Тут дверь карцера открылась, и Голубь радостно подумал, что вот уже подступает безумие, а там и конец, потому что в карцер вошел араб, варивший кофе.
Тот самый Абу эль-Кебир, который умер!
Глава двадцать первая
1
Голубь лежал и смотрел, весь мокрый от пота, тяжело дыша… Он не мог даже слова сказать. Вот араб подходит к мешку с камнями… В окно светит луна… Прямо на его трахомные глаза, длинную, седую бороду… Смотри-ка… Перекладывает камни в котомку.
Эй!… Это еще что? Вместо камней он накладывает в мешок какие-то деревяшки!
Голубь собрал все свои силы и приподнялся.
– Кончай… иди отсюда… сопляк!
Абу эль– Кебир поднес к губам палец… Потом взвалил котомку с камнями на спину и шмыгнул за дверь.
Голубь продолжал беспомощно лежать… Нет, каков… Впрочем, его ведь все равно… А-а, ладно. Завтра он скажет капралу, чтобы ему вернули камни.
Голубь заснул.
Когда его утром разбудили, в голове гудело, он едва смог подняться на ноги. Так. Сегодня все будет кончено. Он вспомнил свой глупый сон. Умерший араб с камнями… Капрал поднял мешок и помог Голубю надеть его на спину…
Что это? Мешок был почти невесомым! Сорок килограммов камней, а тяжести не чувствуется. Но мешок раздут, как и прежде…
Нет, господа, так нельзя… Дайте же ему в конце концов умереть! Разозленный Голубь повернулся к капралу и…
У Батисты угрожающе сверкнули глаза. Застегивая ремни, он буркнул сквозь зубы:
– Молчи, собака… не то!
Вон оно что, тогда молчу…
Это другое дело. Тут особенно не поспоришь: если капрал замешан в пакостях покойного Кебира, тогда действительно придется молчать, не то Батисту отправят на travaux force.
С легким, как пушинка, горой вздымающимся вещмешком Голубь вышел во двор. Хорошенькое дельце, скажу я вам… Это в легионе-то!… Коррупция, панама и жульничество! Тьфу! Мог бы сообразить, прежде чем лезть сюда умирать. У них со страховыми компаниями все давно обдумано… Боже мой! Все, разинув рты глазеют, как он несется со скоростью серны… Ты давай поосторожней… у Батисты могут быть большие неприятности… Голубь упал.
Полежал, закрыв глаза, без всякой убежденности. Потом опять понесся. Через десять минут по возвращении в карцер явился Батиста с полной тарелкой еды и стаканом вина. Голубь хотел было напомнить, что его нужно держать впроголодь, на хлебе и воде! Но Батиста опять сверкнул глазами.
– Только открой рот… свинья… зарежу!
Когда срок наказания вышел, Латуре потребовал Голубя к себе. Господь Всемогущий! Этот негодяй потолстел!
– Rompez!… Rompez, мерзавец, не то… растопчу! «И почему они все такие грубияны?» – размышлял
Голубь, поднимаясь в спальню за гармошкой. В самом деле, что он такого сделал, что на него все кидаются?
Голубь продул гармошку, выкинул хинин и пошел в столовую.
2
Легионеры сидели притихшие. Это была самая мрачная, самая тихая столовая во всей колонии. Конвойная служба, однообразие жизни, одуряющая жара превратили солдат в сонные полутрупы. В зале носилось бесчисленное множество мух.
– Эй, господа! Да здесь прямо не столовая, а какое-то кладбище.
Оживленный возглас Голубя всколыхнул удушливый горячий воздух. Солдаты зашевелились. Тогда он заиграл:
Le sac, ma foi, toujours au dos…
Некоторые принялись подпевать. Дурачок Карандаш, растянув в улыбке рот, дирижировал, время от времени что-то выкрикивая. Все прыскали. Однако и этот день не обошелся без трагедии.
Очумелые солдаты парились во влажном, смрадном, тяжелом от табачного дыма воздухе столовой.
Протрубили построение конвойного отряда. Тут дверь распахнулась…
И влетел Троппауэр… Перепутанный, весь дрожа…'
– Ребята… мое ружье… пропало…
Все, пораженные, смолкли. Это значило – каторжные работы. Наверняка без надежды на снисхождение. Здоровяк поэт растерянно обводил собравшихся своими грустными, телячьими глазами…
Пенкрофт швырнул на жестяную стойку франк И тихонько вышел. Хильдебрант остался сидеть.
– Что за глупости ты несешь?! – накинулся на Троппауэра Голубь. – Что значит – пропало ружье? Это тебе не сказочная фея…
– Я… я приставил его к сошке. Надо в конвой, а я… не могу найти… Пропало…
В дверь долбанули прикладом. Патруль!
– Рядовой! Почему не явились на построение? Через пять минут в рабочей одежде на допрос!
…Даже гармошка Голубя онемела. Лучший друг, поэт с головой как арбуз и плечами каменотеса отправляется после обеда на каторжные работы!
Его приговорили к двум неделям, но это в конечном счете не имело значения. Его убьют в первый же день. Латуре разрешил ему напоследок поговорить с Голубем.
Но тот не мог говорить. Только часто сглатывал слюну – что-то сжимало горло – и долго не выпускал руку друга из своей. А Троппауэр улыбался. Поминутно облизывая свой большой, клоунский рот. Он был такой безобразный и такой милый. Поглаживал в смущении сизую щетину на обезьяньем подбородке, переступал с одной косолапой ноги на другую – и наконец отдал Голубю пачку листков.
– Мои произведения, – сказал он взволнованно, – избранный Троппауэр, сто десять опусов. Сохрани их. Это твой долг перед потомством…
– Встать! – крикнул капрал, и Троппауэр ушел с конвойным отрядом.
От места, где дорога сворачивала в лес, он пошел один. Через несколько минут поэт скрылся из виду. Все понимали: навсегда.
Переваливаясь с ноги на ногу, Троппауэр все дальше углублялся в чащу. Лейтенант Илье в тот момент как раз наблюдал за арестантами, заливавшими расчищенный участок земли холодным битумом.
– Рядовой номер тысяча восемьсот шестьдесят пять прибыл на две недели на каторжные работы.
Лейтенант отметил что-то у себя в блокноте и кивнул.
– Идите к бунгало. Троппауэр пошел…
Вскоре офицер перестал различать его спину за толстыми деревьями. Илье вздохнул. Он знал, что никогда больше не увидит этого солдата. Ужасно. И ничего не сделаешь. Дорогу нужно построить любой ценой.
…Троппауэр еще издали разглядел насмешливую и зловещую толпу арестантов возле бунгало. В груди заныло…
Какой– то здоровенный тип угрожающе помахал ему кулаком. У этого полуголого Тарзана был костлявый, лошадиный череп и борода Деда Мороза, спускавшаяся до самого пояса. В руках он подбрасывал дубинку.
– Братцы! Еще одним солдатом меньше… – воскликнул Тарзан. – Но его надо будет подальше зарыть, а то прошлый приманил сюда гиен.
И он пошел навстречу приближавшемуся поэту, чтобы первым ударить его. Не сбежать ли, мелькнула у Троппауэра мысль. Но куда? Кругом непроходимая чаща. И он продолжал идти прямо на каторжника.
– Собака! Дерьмо, кровопийца! – выкрикнул похожий на Деда Мороза дикарь и поднял дубинку. Но кто-то схватил его за руку и отшвырнул в сторону, словно кулек с леденцами.
– Этого человека не трогать!
Одетые в лохмотья, полусгнившие скелеты все ближе подступали к ним, что-то угрожающе восклицая…
Перед Троппауэром, расставив руки, стоял корсиканец Барбизон.
– Это тот самый легионер, который дал воды, чтобы я напоил тебя, Грюмон. Это он дрался из-за нас с Жандармами. Тот, кто его хоть пальцем тронет, будет иметь дело со мной. Клянусь Мадонной…
Сама по себе угроза корсиканца не возымела бы никакого действия. Полуголый Дед Мороз отступил лишь тогда, когда услышал, что солдат дал воды арестанту. Эти едва живые, полупомешанные люди в своем истерическом состоянии с легкостью переходили от оголтелой злобы к чувствительности. Теперь они хлопали Троппауэра по плечу и подмигивали ему.