И затем она прошла на минуту в свою спаленку и вынесла оттуда образок Богоматери.
— Вот тебе мое материнское благословение, — сказала она, осенив им девушку, и надела его ей на шею. — Ну, теперь поезжай с Богом… Пора. Господь с тобой!
XXXI. ПЕРВАЯ КАПЛЯ ЯДУ
Хотя южные вечера темны, а украинские уличные фонари не отличаются особенно ярким светом, тем не менее еще не прибранные следы погрома, в некоторых, наиболее освещаемых местах, были видны довольно ясно: черные дыры выбитых окон, зияющие пасти ворот без створ и входов без дверей, обломки громоздкой мебели на мостовой, — все это не могло не броситься в глаза проезжавшей мимо Тамаре.
— Что это такое? Отчего это? — в недоумении отнеслась она к своей спутнице.
— А погром же был, — простодушно отозвалась монахиня.
— Какой погром? Когда? — еще более недоумевая, переспросила Тамара.
— Сегодня утром. А вы разве не знаете?
— Ничего не знаю, и не понимаю даже, что за погром такой?
— Как же, большой погром, сказывают… Евреев били.
При этом слове Тамару точно бы что кольнуло в самое сердце.
— Евреев?! — подхватила она, внутренне вздрогнув, — вы говорите, евреев?.. Кто бил? За что?
— А вот, кацапы да мужики… Вообще, христиане били.
— Христиане? — недоверчиво повторила Тамара. — Христиане?.. Может ли это быть?!
— Да вот, видите, какое разрушение, спаси, Господи… Очень сильно, говорят, били; много раненых, войска вызывали…
— Но за что же?., за что? — допытывала встревоженная девушка.
— Не знаю в точности, — пожала та плечами. — Наше дело монастырское, не в миру живем… А только говорят, будто драка какая-то вышла перед нашей обителью, — с того и пошло.
«Перед обителью»… А, это значит, из-за нее, из-за Тамары? Вчера тоже было что-то такое, — в обитель ломились… Значит, что же, причина бедствия для соплеменников, — это она, Тамара?..
И девушка почувствовала, как в душе ее что-то болезненно сжалось и заныло, точно бы вдруг прозвучал там какой-то резкий диссонанс, мгновенно нарушивший всю, только что налаженную, гармонию ее внутреннего мира. — «Христиане»… те самые христиане, к которым она так стремится…
И видит она по всем улицам, где проезжает карета, все те же ужасные следы разорения, те же обломки, мостовые белые от пуха. — Значит, это действительно было что-то большое, громадное, на весь город… избиение какое-то… Может быть, та же участь постигла и дом ее стариков… «Били»… Господи! Неужели и их тоже били!?. Из-за нее, из-за ее поступка!..
Тоскливая мысль о стариках, о том, что и они, вероятно, не избегли общей участи, обдала ее холодом ужаса. В сердце ее защемило что-то жгучим укором себе и жалостью к ним, одиноким, покинутым ею, — заговорил голос родства, голос крови и, вместе с тем, порыв негодования против тех извергов, что смели совершить такое страшное злодеяние. В душе ее кричал призыв к своим родным, и всю ее подмывало стремление бежать скорее к ним, — хоть бы взглянуть только, что с ними? Целы ли, спокойны ли?.. О, что бы дала она теперь за возможность утешить дедушку, приласкаться к бабушке Сарре, опять водворить своим присутствием мир и спокойствие в их душах, увидеть их довольными и примиренными с ней. — Да нет, где уж!.. Хоть бы знать только наверное, что с ними ничего не случилось, — и это одно уже было бы счастьем. Но, увы! — Тамара сознавала, что и такая малость в настоящую минуту неосуществима. — Кому какое до них дело и какой кому интерес узнавать в точности, что было с ними! Да и кто, наконец, может сообщить ей об этом за несколько минут до отъезда, на станции? — Не евреи же, которые все отвернутся от нее со злобой и презрением. А ей бы так нужно об этом знать, чтобы хоть чуточку успокоить свою душу, свою совесть… Но вот уже и станция — сейчас отъезд, сейчас прощай, прощай всему прошлому, навеки!.. Тамара знала, что решающее слово уже произнесено, роковой шаг сделан, и назад нет возврата. Рыдания подступали ей к горлу, хотелось бы выплакать всю свою боль и кручину; но она стеснялась, ей совестно было плакать и тем обнаруживать состояние своей души в присутствии посторонней свидетельницы, которая, вдобавок, и не поймет тут ничего, или объяснит все это себе совсем иначе. — И Тамара перемогала себя всеми усилиями собственной воли, чтобы только не разрыдаться. О, как хотелось ей быть одной в эту минуту! Но есть нечто другое, что выше и больше ее личного хотения и чему она — хочешь не хочешь — должна теперь подчиниться: она уже не свободна, не вправе располагать собой; она связана своим словом, своим внутренним убеждением, своей любовью и волей любимого человека, своим поступком, наконец, и всем тем, что ради нее уже сделано чужими добрыми людьми, — этой Серафимой, например, которую всего лишь несколько минут назад она молила быть ее матерью… Да, она сама связала себя, своей доброй волей, и назад ей опять-таки нет, нет и нет возврата, — потому что иначе, где же правда, и в чем она?
С этой роковой минуты Тамара почувствовала, что в душе ее водворилось какое-то ужасное, непримиримое раздвоение и что оно не пройдет, — нет, оно будет жить в ней всегда, ибо это она — сама. Раздвоение это будет отравлять собой лучшие, самые светлые и радостные минуты ее существования. Оно, как внутреннее противоречие с самой собой, как вечный диссонанс будет нарушать гармонию ее души и вечно служить источником еще многих и многих нравственных страданий в ее жизни.
Это еще только первая капля яда.
Но… жребий брошен, «корабли сожжены», — остается только кидаться вперед, в это новое «море житейское», и — будь что будет!
Спустя несколько минут, Тамара, без всяких приключений со стороны евреев, тихо и благополучно уехала из Украинска. На станции, впрочем, не было ни одной души еврейской, — Израиль еще не успел опомниться от погрома.
XXXII. ТОРЖЕСТВО КАГАЛА
Спустя двое суток после побоища, в час утреннего приема просителей, к губернатору явилась депутация от городского еврейского общества. Он был уже подготовлен к ней своим правителем канцелярии, которого еще накануне не оставил на этот счет в неизвестности все тот же «милейший» Абрам Иоселиович Блудштейн, — и не только в неизвестности, но и не без некоторых тонких внушений и обещаний.
В составе еврейской депутации находились все члены катального Совета, in соrpore, но уже не в качестве членов этого учреждения, считаемого, по законам Российской Империи, якобы упраздненным повсеместно еще с 1844 года, а только в качестве общественных избранников, собственно ради настоящего случая. На сей раз «для виду» кагал прихватил с собой, в составе «депутации», и так называемого «казенного раввина», обыкновенно считаемого в еврейской среде за ничто или, пожалуй, за нечто вроде правительственного чиновника, на жалованьи от общества, который получает его не столько за исполнение обязанностей, возложенных на него русским законом, сколько именно за то, чтобы не исполнять их и действовать всегда и во всем согласно велениям и пользам кагала. Это, в некотором роде, официально признанный фантош, служащий для кагала, в иных случаях, «козлом отпущения» перед русской властью.
На сей раз, представляя губернатору благодарственный адрес, депутация даже заставила этого официального «козла» держать за нее слово пред его превосходительством.
Губернатор, конечно, принял евреев во всем благосклонном величии своего положения, — нарочно даже надел вицмундирный фрак со звездой, и вышел в залу, сияя государственным глубокомыслием и в то же время самой приветливой, обворожительной улыбкой. Свиту его составляли полицеймейстер в полной форме, правитель канцелярии с портфелем, и дежурный чиновник, с бумажкой для записывания имен и просьб просителей.
— Ваше превосходительство! — торжественно обратился к нему «казенный раввин», отчасти держа речь «своими словами», а больше — заглядывая в текст раскрытого адреса. — Позвольте вам выразить, что общество наше спешило и не медлило избрать своих излюбленных представителюв к вашему превосходительству.