Но тогда я принимала всю эту шумиху как должное. Не дав мне ни передышки, ни секунды покоя, меня отвели в соседнюю комнату для установления личности. Допрос доверили доброжелательной полицейской, давшей мне куртку. «Садись и рассказывай спокойно», — сказала она. Я недоверчиво осмотрела служебное помещение. Комнату со множеством папок и слегка застоявшимся воздухом, создающих деловую атмосферу. Первое помещение после моего заточения, в котором я задержалась дольше, чем где-либо. Я очень долго готовилась к этому, но все же ситуация представлялась мне нереальной.
Первое, о чем спросила меня полицейская, может ли она обращаться ко мне на «ты». Думаю, это было бы проще и для меня. Но я не согласилась. Я не хотела быть «Наташей», чтобы со мной обращались как с ребенком и пихали, как хотели. Я совершила побег, я стала взрослой, и буду добиваться соответствующего обращения.
Полицейская кивнула, соглашаясь, потом расспросила о всяких мелочах и велела принести для меня бутерброды. «Съешьте хоть что-нибудь, от вас же ничего не осталось», — уговаривала она меня. Я держала в руке бутерброд, протянутый ею, и не знала, как себя вести. Я была настолько растеряна, что забота, ласковое обращение, звучали для меня как приказ, которому я не могла последовать. Я была слишком взволнована, и слишком долго голодала, чтобы есть. И знала, что, проглотив целый бутерброд, получу ужасные спазмы желудка. «Я ничего не могу есть», — прошептала я. Но привычка следовать указаниям победила. Как мышка, я обгладывала хлебную корочку. Понадобилось некоторое время, чтобы напряжение схлынуло, и я смогла сконцентрироваться на разговоре.
Эта сотрудница полиции сразу вызвала мое доверие. В то время, как мужчины в инспекции запугивали меня, заставляя быть настороже, я чувствовала, что с этой женщиной могу немного расслабиться. Я так давно не видела ни одной женщины, что рассматривала ее с восхищением. С гладко зачесанными на пробор темными волосами контрастировала одна светлая прядь. На ее шее на цепочке висел золотой кулон в виде сердечка, в ушах поблескивали сережки. С ней я чувствовала себя в надежных руках.
И я приступила к рассказу. С самого начала. Слова прямо-таки лились из меня. С каждой высказанной фразой о заточении с меня сваливалась часть груза. Как будто кошмар терял свою силу, когда я облекала слова в форму и диктовала под протокол. Я говорила, как радуюсь самостоятельной, взрослой жизни; что я хочу собственную квартиру, работу, позже — свою семью. В итоге у меня появилось ощущение, что я нашла в ее лице подругу. В конце допроса полицейская подарила мне свои часы. Для меня это обозначало снова почувствовать себя хозяйкой собственного времени. Больше не зависящей от чужой воли, не подчиняющейся приказам таймера, диктующего мне, когда день, а когда ночь. «Пожалуйста, не давайте интервью, — попросила я ее при прощании, — но если вы все-таки будете общаться с прессой, скажите обо мне что-нибудь хорошее». Она засмеялась: «Я вам обещаю, что не буду давать интервью, да и кто меня будет спрашивать!»
Молодой чиновнице, которой я доверила свою жизнь, удалось сдержать свое слово всего несколько часов. На следующий же день она сдалась под напором средств массовой информации и выболтала по телевизору все детали моего допроса. Позже она передо мной за это извинилась. Ей очень и очень жаль, но, как и всех остальных, ситуация вынудила ее пойти на это.
Ее полицейские коллеги из Дойч-Ваграма также не придали значения моим просьбам. Никто не был готов к такому ажиотажу, вызванному просочившейся новостью о моем освобождении из заточения. В то время как я после допроса отшлифовывала планы, месяцами вынашиваемые мною к этому дню, в полиции не было никакой концепции, чтобы быстро вытащить ее из ящика стола. «Пожалуйста, не информируйте прессу», — все время повторяла я. Но они только смеялись: «Пресса сюда не проникнет». Как глубоко они заблуждались! Когда меня после обеда должны были перевезти в полицейскую инспекцию в Вене, дом уже был окружен. К счастью, к этому моменту я уже обрела достаточно хладнокровия и попросила покрывало, чтобы закрыть им голову до того, как выйду из здания. Но даже из-под него я могла ощущать бурю вспышек. «Наташа! Наташа!» — слышала я крики со всех сторон. Под защитой двух полицейских я как можно быстрее пробиралась к машине. Фото моих бледных, покрытых пятнами ног, выглядывающих из-под синего одеяла, открывающего только полоску моего оранжевого платья, обошло весь мир.
По пути в Вену я узнала, что мероприятия по задержанию Вальфганга Приклопила идут полным ходом. Дом был обыскан, но там никого не оказалось. «Объявлена всеобщая облава», — объясняли мне полицейские. «Мы его еще не взяли, но каждый чиновник, имеющий ноги, задействован в этой операции. Похитителю негде скрыться, а тем более за границей. Мы его поймаем». С этого момента я начала ждать известия, что Вольфганга Приклопила больше нет в живых. Я подпалила фитиль бомбы. Шнур горел, не оставляя шанса его потушить. Я выбрала жизнь. Похитителю осталась только смерть.
* * *
Свою мать я узнала сразу, как только она вошла в полицейскую инспекцию в Вене. 3096 дней прошли с того утра, когда я, не попрощавшись, покинула квартиру на Реннбанвеге. Восемь с половиной лет — годы, в которые мое сердце разрывалось из-за того, что я не могу попросить у нее прощения. Вся юность без семьи. Восемь раз Рождество, все дни рождения, начиная с одиннадцатого и заканчивая восемнадцатым, бесчисленные вечера, в которые я мечтала об одном-единственном слове, одном прикосновении ее рук. И сейчас она стояла передо мной, почти не изменившаяся, как сон, внезапно претворившийся в реальность. Она громко всхлипывала, смеялась и плакала одновременно, пока бежала через комнату и обнимала меня. «Мое дитя! Мое дитя, ты снова здесь! Я всегда знала, что ты вернешься!» Я глубоко втянула воздух. «Ты снова здесь, — шептала моя мать, — Наташа, ты снова здесь». Обнявшись, мы долго не могли оторваться друг от друга. Физический контакт был так непривычен для меня, что от такой близости у меня закружилась голова.
Обе моих сестры вошли в участок сразу за ней и тоже разразились слезами, когда мы бросились друг к другу в объятия. Чуть позже появился и мой отец. Он бросился ко мне, недоверчиво оглядел меня и сразу начал искать шрам, оставшийся у меня с детства. После этого он обнял меня, приподнял с пола и всхлипывал: «Наташа! Это действительно ты!» Большой, сильный Людвиг Кох плакал как дитя, а я вместе с ним.
«Я тебя люблю», — шептала я, как будто он мог снова исчезнуть, как в детстве, когда после выходных высаживал меня перед домом.
Просто поразительно, какие бессмысленные вопросы задают по прошествии такого времени. «Кошки еще живы? Ты все еще вместе с твоим другом? Как молодо ты выглядишь! Какая ты взрослая!» Как будто мы должны снова на ощупь узнавать друг друга. Как будто беседуешь с чужим человеком, с которым — из вежливости или от отсутствия других тем для разговора — не хочешь сближаться. Для меня самой это была чудовищно тяжелая ситуация. Последние восемь лет я выстояла только благодаря тому, что научилась уходить в себя. Я не могла слишком быстро «повернуть переключатель» и при всей физической близости ощущала невидимую стену между мной и моей семьей. Как из-под стеклянного колпака я наблюдала, как они плачут и смеются, в то время как мои слезы давно иссякли. Я слишком долго жила в кошмаре, моя психологическая тюрьма еще была во мне и стояла между мной и моей семьей. В моем восприятии все выглядели точно так же, как и восемь лет назад, в то время, как я из маленькой школьницы превратилась в молодую женщину. Я видела нас заключенными в разных временных пузырях, которые на мгновение столкнулись и стремительно разлетелись врозь. Я не знала, как они провели последние годы, что происходило в их мире. Но я знала, что не существует таких слов, чтобы описать все то, что мне пришлось пережить, и я не могла высказать свои чувства, переполнявшие душу. Я закрыла их на столько замков, что не могла так просто взломать дверь моего собственного эмоционального застенка.