Когда началось мое заточение, я тоже была ребенком. Похититель вырвал меня из моего мира и поместил в свой собственный. Человек, ограбивший меня, лишивший меня семьи и собственного «я», стал моей семьей. Я не видела другого выхода, как только принимать его таким, и училась радоваться знакам внимания, отторгая все негативное. Как любой ребенок, растущий в неблагоприятных условиях.
Сначала я удивлялась, что, являясь жертвой, способна к такой дифференциации, но общество, в котором я очутилась после освобождения, не допускает ни малейших оттенков. Оно не позволяет мне даже подумать о человеке, бывшем единственным в моей жизни в эти восемь с половиной лет. Я не могла бы даже позволить себе легкий намек, что мне не хватает возможности проанализировать прошлое, не вызвав непонимания.
Между тем я поняла, что слишком идеализировала это общество. Мы живем в мире, где женщины подвергаются надругательствам, но не могут сбежать от бьющих их мужей, хотя теоретически для них все двери открыты. Каждая четвертая женщина становится жертвой жестокого насилия. Каждая вторая в течение жизни сталкивается с опытом сексуальных издевательств. Такие преступления повсеместны, они могут скрываться за любой дверью этой страны, каждый день, и вряд ли кто-то выжмет из себя больше, чем пожимающее плечом, поверхностное сожаление.
Такой преступник, как Вольфганг Приклопил, необходим этому обществу, чтобы зло, живущее в нем, обрело лицо и отделилось от него. Оно нуждается в изображениях подвальных застенков, чтобы не пришлось заглядывать во все квартиры и палисадники, где насилие облекается в мещанский, буржуазный облик. Оно использует жертв таких сенсационных случаев, как мой, чтобы снять с себя ответственность за многих безымянных пострадавших от обыденных преступлений, которым никто не помогает, даже если они просят о помощи.
Преступления, аналогичные совершенному по отношению ко мне, выстраивают четкую черно-белую структуру для категорий добра и зла, на которой и зиждется общество, и для него, чтобы самому остаться на стороне «добра», преступник должен быть бестией, а его злодеяние сдобрено садомазохистскими фантазиями и дикими оргиями, с тем чтобы отодвинуться от него настолько далеко, будто оно не имеет с ним ничего общего.
И жертва должна быть сломленной и оставаться таковой, чтобы функционировала экстернализация[38] зла. Не желающие принять эту роль олицетворяют противоречия общества. Этого не хотят видеть. Своя рубаха ближе к телу.
Поэтому во многих людях я бессознательно вызываю агрессию, наверное потому, что само преступление и все то, что случилось со мной, ее порождают. После самоубийства Похитителя я осталась единственным досягаемым для нападок участником этих событий, и все удары сыплются на меня. Особенно если я призываю общество всмотреться глубже в суть вещей и понять, что преступник, похитивший меня, тоже был человеком. Человеком, живущим среди них. Те, кто имеет возможность анонимно высказать свое мнение на Интернет-форумах, выливают свою ненависть на меня. Это самоненависть общества, которое остается самим собой и обязано ответить на вопрос, почему оно такое допускает. Почему человек может внезапно исчезнуть, чтобы этого никто не заметил. На восемь долгих лет. Те, кто стоит напротив меня во время интервью и на мероприятиях, действуют более деликатно: двумя словами они превращают меня — единственного человека, пережившего заточение, снова в жертву. Они просто произносят: «Стокгольмский синдром».
НА САМОМ ДНЕ
Как физическая боль уменьшает душевные страдания
Эта благодарность по отношению к человеку, который сначала отказывает в пище, а потом якобы великодушно предлагает ее, является одним из характерных переживаний при похищениях или взятии в заложники. Это же так просто, привязать к себе человека, которого заставил голодать.
Лестница была узкой, крутой и скользкой. Я балансировала перед собой тяжелой стеклянной миской с фруктами, которые помыла наверху и теперь несла в застенок. Я не могла видеть свои ноги и медленно, ощупью спускалась вниз. И тут это случилось: я поскользнулась и упала. При ударе головой о ступени я услышала только, как миска разбилась с громким звоном. В этот момент все исчезло. Когда я пришла в себя и подняла голову, мне стало дурно. С моего голого черепа на ступени капала кровь. Вольфганг Приклопил, как всегда, был за моей спиной. Он сбежал по ступеням, взял меня на руки и понес в ванную, чтобы смыть кровь. При этом беспрестанно ворчал: «Как можно быть такой недотепой!» Я постоянно создаю ему проблемы! Я даже не могу по-человечески ходить. Потом он неумело перевязал меня, чтобы остановить кровотечение, и запер в темнице. «Теперь мне придется заново красить лестницу!» — напоследок кинул он, перед тем как запереть дверь. И в самом деле, на следующий день вернулся с ведром краски и покрасил серые бетонные ступени, на которых остались уродливые темные пятна.
В голове пульсировало. Когда я ее поднимала, все тело пронизывала резкая, стреляющая боль, а в глазах темнело. Несколько дней я провела в постели, не в состоянии пошевелиться. Думаю, тогда у меня было сотрясение мозга. Но теми долгими ночами, когда я не могла уснуть от боли, я думала, что у меня может быть перелом черепа. Все же я не решилась попросить показать меня врачу. Похититель и раньше не хотел ничего слышать о моих страданиях, и в этот раз наказал меня за то, что я поранилась. В последующие недели, издеваясь надо мной, он бил кулаком преимущественно в это место.
После падения мне стало ясно, что Похититель скорее оставит меня подыхать, чем обратится за помощью. До этого мне просто везло: не имея внешних контактов, я не подвергалась опасности чем-нибудь заразиться — Приклопил истерически опасался поймать какой-нибудь микроб, так что, общаясь с ним, я была застрахована от болезней. Кроме легких простуд с небольшой температурой за все эти годы в плену я ничем не болела. Но во время тяжелой работы в доме в любой момент мог произойти несчастный случай, и иногда мне казалось чудом, что избивая меня и оставляя по всему моему телу синяки, гематомы и царапины, Похититель ни разу не сломал мне ни одной кости. Зато теперь я знала, что любая тяжелая болезнь, любой несчастный случай, требующие врачебного вмешательства, обозначают для меня гарантированную смерть.
К тому же наша «совместная жизнь» сложилась не совсем так, как он себе представлял. Мое падение с лестницы и его последующее поведение были симптоматичны для той фазы жесткой борьбы, которую я должна была вести в последующие два года моего заточения. Фазы, в которой я колебалась между депрессиями и мыслями о самоубийстве, с одной стороны, желанием жить и верой в то, что скоро все хорошо закончится, — с другой. Фазы, когда он пытался совместить повседневное насилие и мечту о «нормальном» сосуществовании. Что удавалось ему все с большим трудом и мучило его.
Когда мне исполнилось 16, реконструкция дома, которой он отдал всю свою энергию и мой труд, близилась к концу. Задачи, под решение которых подстраивался его режим дня в течение месяцев и лет, грозили бесследно упраздниться. Ребенок, похищенный им, превратился в молодую женщину и тем самым стал олицетворением того, что он так ненавидел. Чтобы не чувствовать себя униженной, я не соглашалась становиться безвольной марионеткой, какой он, по-видимому, мечтал меня видеть. Я была строптивой и одновременно все более депрессивной и пыталась самоустраняться, когда это только было возможно. Иногда ему приходилось силой вытаскивать меня из. застенка. Я часами выла, не имея больше сил подняться. Он ненавидел сопротивление и слезы, и моя пассивность вводила его в неистовство. Ему нечего было ей противопоставить. Тогда ему должно было стать окончательно понятно, что не только моя с его, но и его с моей жизни связаны цепями. И каждая попытка разорвать эти цепи могла бы для одного из нас стать смертельной.
Изо дня в день Вольфганг Приклопил становился все более нервным, его паранойя усиливалась. Он с подозрительностью наблюдал за мной, готовый к тому, что я в любой момент могу на него напасть или сбежать. Когда вечерами его сотрясали приступы страха, он брал меня к себе в постель, приковывал наручниками и пытался успокоиться теплом человеческого тела. Но перепады его настроения учащались, а я была адресатом каждого такого эмоционального колебания. С одной стороны, он начал заговаривать о «совместной жизни», информируя меня о своих решениях и обсуждая проблемы гораздо чаще, чем в предыдущие годы. В своем стремлении к идеальному миру он, похоже, не придавал никакого значения тому факту, что я была его узницей и каждое мое движение контролировалось. Если я когда-нибудь буду полностью принадлежать ему — если он, конечно, будет уверен в том, что я не сбегу, — тогда мы оба сможем начать другую, лучшую жизнь, объяснял он мне с горящими глазами.